Главное меню

  • К списку параграфов

АНДРЕЙ ПЛАТОНОВИЧ ПЛАТОНОВ (1899-1951)


Творческий путь этого крупнейшего уникального русского писателя можно без всяких преувеличений назвать крестным путем — и по особой тяжести его страдальческой судьбы, и по той беспримерной самоотверженности, с какой отстаивал он правду нашей жестокой истории и боролся за подлинный «смысл отдельного и общего существования». Быть может, не случайно свою настоящую фамилию по отцу Климентов, что по-гречески значит «милостивый», снисходительный», он заменил лите­ратурным псевдонимом Платонов, не только связанным с именем отца, но и означающим у греков — «широкоплечий».

«Странник неустанный». Старший сын многодетной семьи воронежского железнодорожного слесаря взвалил на себя немалый груз проблем житейских, но постепенно, по мере духов­ного взросления, и проблем общечеловеческих. Уже с 14 лет жизнь Платонова стремительно насыщается глубоким интересом к литературе (стихи), технике (сначала разнорабочий, с 1918 года — студент электротехнического отделения железнодорожного тех­никума), истории революции и борьбы за социализм (летом 1919 года принимает участие в гражданской войне как «журналист советской прессы и литератор» и как боец ЧОНа (части особого назначения) участвует в боях с отрядами белых генералов Мамонтова и Шкуро). Но за всем этим любопытством к большой жизни, знаниям и культуре, философскому переосмыслению мироздания и особой роли в нем человечества стояло, оказы­вается, почти миссионерское стремление и к переустройству человеческого быта и бытия. Юный «рабочий-философ» занимал­ся усиленным самообразованием, и круг его интересов был необыкновенно разнообразен — работы А. Эйнштейна, К. Циол­ковского, Н. Федорова, П. Флоренского, Н. Бердяева, К. Маркса, В. Ленина, Л. Троцкого, произведения Пушкина, Гоголя, Дос­тоевского. И как первый итог этого интенсивного духовного становления и развития — гордое и ликующее заявление в предис­ловии к своему первому и единственному стихотворному сбор­нику «Голубая глубина» (1922), изданному в Краснодаре: «И теперь исполняется моя долгая упорная мечта — стать самому таким человеком, от мысли и руки которого волнуется и рабо­тает весь мир ради меня и ради всех людей — я каждого знаю, с каждым спаяно мое сердце».

Об этом миссионерском призвании говорили и некоторые стихи его сборника:

Над голубыми озерами В сумерках мрут облака,

Синими чистыми взорами Замерла в небе тоска.

Влажный камыш наклонился,

В думе глядится на дно,—

Ранний ли сон приснился,

Ночью ль открыто окно...

Странник бредет неустанный В темных полях по тропам,

Путь неизвестный, желанный Лег по пустыне к горам.

Подобно «неустанному страннику», идущему по неизвест­ному, но желанному пути, пойдут в свое будущее и сам Платонов, и его многочисленные духовные родственники, едва ли не двойники, его литературные герои.

Но путь этот был осознан достаточно рано, а главное — прин­ципиально. В 1920 году, будучи в первый и последний раз пол­номочным делегатом! Всероссийского съезда пролетарских писа­телей в Москве на вопрос анкеты к каким принадлежит или со­чувствует литературным направлениям, он однозначно исчер­пывающе ответит: «Никаким, имею свое». Единственное, правда, внелитературное направление, от которого он никогда себя не отделял,— это революционное, то есть социалистическое пре­образование темной крестьянской России, которую даже рефор­мы Петра не смогли переиначить на европейский лад. Аукнется ему это простодушное высокомерие, и не раз! Но он уже сделал свой выбор.

Молодой поэт, которого в 1923 году сочувственно отметит В. Брюсов, публицист и философ, патриот Советской власти и электротехнического прогресса становится кандидатом в члены РКП(б). Это происходит, по скудным сведениям биографов, в 1920 году (месяц неизвестен), а 30 сентября 1921 года его уже исключают из членов. Как объясняет новейший словарь «Русские писатели. XX век»,— в ходе партийной чистки (то есть одной из первых политических облав, которые со второй поло­вины 20 гг. станут обычным приемом идеологического кровопус­кания) исключают как «шаткого и неустойчивого элемента», формально — «за недостаточно активное посещение занятий партячейки Губсовпартшколы», а фактически — за критику «официальных революционеров» (фельетон «Душа человека — неприличное животное»)». Правда, он будет настаивать на своем восстановлении в партии, но в 1926 году получит, надо полагать, окончательный отказ. Тогда это было чревато самыми непредска­зуемыми последствиями, впрочем, советским писателям, напри­мер, Булгакову, Замятину, Пильняку и, конечно, самому Плато­нову придется в этом скоро убедиться на собственном опыте.

С начала 20-х годов вплоть до 1926 года писатель оставляет творчество и подчеркивает в своей автобиографии: «Засуха 1921 года (и последовавший за ней голод) произвела на меня необы­чайно сильное впечатление, и, будучи техником, я не мог уже заниматься созерцательным делом — литературой». Его наз­начают председателем Чрезвычайной комиссии по борьбе с засухой — его родной Воронежской области, он работает мелио­ратором, руководителем работ по электрификации сельского хозяйства, наделе проверяя свои планы технического ускорения строительства социализма.

Осенью 1926 года он назначается заведующим подотделом мелиорации управления Тамбовской губернии и, покидая Москву, заключает договор с издательством «Молодая гвардия» на книгу избранных произведений. За три с половиной тамбовских месяца происходит чудо рождения нового писателя, чудо художественного воплощения мощной, как будто бы солнечной, творческой энергии. Здесь писателю открывается глубинный смысл прошлого и настоящего России, обретает законченность и неповторимость его художественное мироощущение. «Темная воля творчества» и любовь диктуют ему удивительные признания в письмах к жене Марии Кашинцевой: «Окруженный недобрыми людьми (но работая среди них, понимаешь меня!), я одичал и наслаждаюсь одними своими отвлеченными мыслями. Поездка моя по уездам была тяжела... Жизнь тяжелее, чем можно выду­мать, теплая крошка моя... Но, мне кажется, настоящее искус­ство, настоящая мысль только и могут рождаться в таком захо­лустье. Но, все-таки, здесь грустная жизнь, тут стыдно даже маленькое счастье». Эти мысли и настроения легли в основу таких «тамбовских» повестей, как фантастический «Эфирный трактат», «Епифанские шлюзы» — из эпохи Петра I, «Город Градов» — сати­ра на новую советскую бюрократию. Перебравшись в Москву, без собственного угла, он пишет новый цикл повестей — «Сокро­венный человек» (гражданская война в восприятии «природного дурака» Фомы Пухова), «Ямская слобода», «Строители страны», которая станет основой романа «Чевенгур». Выходят одна за другой первые книги писателя, он активно сотрудничает в самых крупных советских журналах — «Красная новь», «Новый мир», «Октябрь», «Молодая гвардия»... Его сразу замечают, выделяют среди других и критика, и читатель.

Но восхождение Андрея Платонова на свою Голгофу начи­нается, как и у многих других советских писателей и обществен­ных деятелей, в 1929 году. Это был страшный «год великого перелома», когда сталинская диктатура наложила полный запрет на всякое инакомыслие, тем более критику советской действи­тельности.

Именно в этом году сокрушительная по ненависти критика обрушивается на произведения Булгакова, Замятина, Пильняка, Платонова и других писателей. Платонов попадает под удар за очерк «Че-Че-О» (написанный в соавторстве с Б. Пильняком), рассказы «Государственный житель» и «Усомнившийся Макар». Сам Сталин, бдительный и коварный вождь, указал на «вред» второго рассказа, «идеологически двусмысленного» и «анархи­ческого». В том же году снимается с печатного станка первый ро­ман Платонова «Чевенгур» — о поисках «темными, второстепен­ными» людьми» «внезапно самозародившегося социализма». Не помогает даже заступничество Горького, который, сочувствуя автору, тем не менее упрекает его за «анархическое умонаст­роение», за персонажей, которые являются перед читателем не столько революционерами, как «чудаками» и «полоумными».

Осенью этого года Платонов по командировке Наркомата земледелия ездит по колхозам и совхозам Средней России, своими глазами видит сталинскую коллективизацию и по горячим следам начинает писать роман «Котлован» — собственно продолжение «Чевенгура», произведение о судьбах народных во время военного коммунизма и гражданской войны. Это были первые платонов­ские произведения, которые по сути дела уже писались «в стол». Однако его еще печатали, хотя и с оговорками. Платонов пытался защищаться, иронически признавая свои ошибки, но ни одна * центральная газета не посмела опубликовать его «покаянную» статью, а, письма адресованные Сталину и Горькому в июле 1931 года, остались без ответа. Критика, естественно, не унималась — напротив. Писателя вообще перестали печатать...

Но Платонов не замолчал. Он продолжал писать новые произ­ведения, искренне уверенный в том, что по совести служит делу революции и социализма. Только в постсоветское время стали известны такие его вещи 30 годов, как народная трагедия «14 красных избушек» — о катастрофических «переменах» в жизни народа в результате коллективизации. Писатель много ездил по колхозам и совхозам Поволжья и Северного Кавказа и почти сразу писал свои правдивые разоблачительные повести «Юве­нильное море (Море юности)», «Хлеб и чтение» (1932), роман «Счастливая Москва» (1936), оставшийся незаконченным.

Он и в эти трудные годы замалчивания считал, что заниматься «созерцательным делом» — только литературой — не для него. «В эпоху устройства социализма,— писал он,— чистым писателем быть нельзя». С осени 1930 года он оканчивает курсы химизации сельского хозяйства, затем работает старшим инженером-кон- структором в Республиканском тресте по производству мер и ве­сов (1931—1935). Не забудем и о том, что уже с 1925 года Платонов был известен как талантливый изобретатель, имевший многочис­ленные патенты. Так выручала его техника и прикладная наука. В 1934 году его включают в состав писательской группы, направ­ляющейся в Туркмению «для художественного изображения истории социалистического строительства республики», и еще как инженера и мелиоратора — в состав туркменской комплекс­ной экспедиции Академии наук по изучению промышленности страны. Вот когда восточная тема во всей своей экзотике и драматизме, но прежде всего с присущей Платонову философ­ской глубиной входит в его творчество. Это замечательная повесть «Джан», впервые опубликованная в алма-атинском журнале «Простор» (1964, №9), рассказ «Такыр», статьи «О пер­вой социалистической трагедии», «Горячая Арктика», сценарии. И тоже почти все «в стол». При жизни автора был опубликован только «Такыр». Имя же Платонова еще при жизни писателя официально предается забвению: его не было ни в числе участ­ников, ни гостей торжественно прошедшего в Москве в августе 1934 года I Всесоюзного съезда советских писателей. Впрочем, как не было и А. Ахматовой, М. Булгакова, Е. Замятина...

Только восемь лет спустя, в 1937 году (злая игра судьбы или случая?) выходит платоновский сборник «Река Потудань», составленный из произведений высшей художественной пробы, рассказов «Фро», «Июльская гроза», «Река Потудань» и других. На волне захлестнувших страну политических процессов и репрессий идеологически ущербному писателю критика уделяет особое, персональное внимание. Его удостаивают монографи­ческой агрессивно-разгромной статьей, в которой анализ ха­рактерных особенностей поэтики Платонова призван был обосновать вывод о «религиозном душеустройстве» писателя — в согласии с догматами «безбожной пятилетки» и наставлением Сталина о «ликвидации политической беспечности».

Платонов еще держится, хотя новый удар высокопостав­ленного палача уже навис над ним. Писатель готовит весной 1938 года к печати роман «Путешествие из Ленинграда в Москву», который, видимо, символически должен был перекликаться с аналогичными произведениями Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» и пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург». Но 29 апреля 1938 года неожиданно по кле­ветническому доносу был арестован и осужден (по страшной политической 58 статье) сын писателя, пятнадцатилетний Платон. Благодаря вмешательству и помощи М. Шолохова, близкого дру­га Платонова, мальчик был освобожден из лагеря в 1941-м году, но уже смертельно больным. Жить ему оставалось всего два года...

Конец 30-х и начало 40 годов Платонов проводит в упорном писательском труде: выступает как литературный критик с рецензиями и статьями о творчестве Пушкина и Лермонтова, Короленко и своих современников — Маяковского, Ахматовой, А. Грина, А. Архангельского, пишет книгу «Николай Остров­ский», начинает сотрудничать с издательством детской литера­туры, пишет пьесы и сценарии для Центрального детского театра. Однако мало что, кроме статей и одной детской книжки «Июль­ская гроза», попадает в печать, ни одна из прекрасных пьес не доходит до сцены. А критика по-прежнему злобствует: даже статьи писателя подвергаются беспощадному разносу в журнале «Большевик», рассыпают набор книги статей «Размышления читателя», пропадает в партийном архиве ЦК и рукопись книги «Николай Островский», куда ее затребовали на досмотр.

Война, казалось бы, должна была все изменить. Но идеоло­гический контроль, подозрительность и запрет калечили и его военную прозу и публицистику. Платонов всего несколько недель был в эвакуации в Уфе, с октября 1942 года и до самой победы он работает фронтовым корреспондентом газеты «Красная звезда», постоянно находится на переднем опасном крае, помечая свои очерки и рассказы — «Действующая армия». Критика, воен­ная цензура требуют героизма и патетики, писатель же стремится понять и воспеть трудную работу души воюющего человека, наши потери и нравственно-духовные приобретения в борьбе с врагом. За годы войны вышли, как всегда, неподражаемо плато­новские книги о мужестве и героизме советского солдата — «Одухотворенные люди» (1942), «Рассказы о Родине» (1943), «Броня» (1943), «В сторону заката солнца» (1945). Критика вновь обрушивается на него, когда журнал «Новый мир» (1946, №10) публикует рассказ «Семья Иванова» («Возвращение»), и его так же называют «клеветой», только теперь на советскую семью, которую жестокая война тоже испытывала на прочность.

С войны писатель возвращается контуженным, а главное больным туберкулезом, писатель и его семья, в сущности, ос­таются без средств к существованию, хотя и в его письменном сто­ле, и в архивах КГБ и ЦК партии находится множество само­бытных произведений — повестей, романов, пьес, статей, эссе. Уже не в силах продолжать свою собственную литературу, Платонов занимается переложением народных сказок (русских и башкирских), которые при помощи М. Шолохова вышли отдельными книгами, и все-таки пишет свою последнюю пьесу- мистерию «Ноев ковчег (Каиново отродье)», оставшуюся незаконченной.

Андрей Платонов не дожил даже до пятидесяти двух лет. Похоронен в Москве под одним камнем со своим сыном. Книги его теперь выходят, правда, не все произведения еще найдены, как и не все, может быть, поняты. Очевидно пока только одно — это один из великих писателей XX века, один из многих, конечно, великомучеников сталинского времени, которому мы должны быть бесконечно благодарны за его искусство и правду.

Творчество Платонова можно представить как лирико-фи­лософскую и в то же время сатирическую платониаду. Она идет поверх жанровых барьеров одним мощным социально-психологи­ческим и стилевым потоком и потому создает впечатление нового, собственно платоновского жанра. Остановимся на некоторых рассказах и романе «Котлован», которые в неполном, сжатом виде, но все же показывают твор­ческую эволюцию поэтики писателя в связи с новым социальным заказом Советской власти. Читать Андрея Платонова не просто трудно, а тяжело, потому что в его произведениях действует не только «ищущая тоска читателя», но и душа автора, «страданиями уязвленная».

Один на один. «Маленький человек» и Большая природа, история. Начнем с рассказа на близкую нам восточную тему «Песчаная учительница» (1927). В «песчаной степи прикас­пийского края» начинает свой учительский путь двадцатилетняя Мария Нарышкина. Здесь во время частых пустынных бурь ясный день начинал казаться «мрачной лунной ночью», а вся челове­ческая жизнь была мучительной и все более тщетной борьбой с песком, люди болели и умирали, школа пустела, так как некого да и незачем было учить. И вскоре Мария «догадалась», что главным предметом в ее школе должно быть «обучение искусству превращать пустыню в живую землю». Засев за нужные книги, она стала не только преподавать «песчаное дело», но и убедила крестьян весной и осенью сажать кустарники (шелюгу) и сосны в качестве лесозащитных полос. Когда через три года забытое богом село трудно было узнать, потому что «пустыня по малости зеленела и становилась приветливой», объявились главные жители пустыни — кочевники, которые раз в пятнадцать лет проходили через село по своему кочевому кольцу с многотысяч­ными стадами. Через трое суток никакой зелени не осталось, даже пропала вода. В ярости бросилась Мария к вождю кочевников, угрожая жаловаться Советской власти, подать в суд, но в ответ услышала: «Степь наша, барышня. Зачем пришли русские? Кто голоден и ест траву родины, тот не преступник...» Вот она великая народная мудрость, которую молодой Платонов не побоялся противопоставить советским заветам интернационализма. Власть в пустыне принадлежит природе, а не идеологии, и надо сначала уважать закон пустыни, чтобы жить в мире и братстве. Финал этого маленького, но емкого рассказа может показаться слишком патетичным, даже облегченным. Власть успокоила Марию: крестьяне ее села теперь и сами справятся с потравой, но есть и другие села в пустыне, где без нее не обойдутся, и Мария, несмотря на молодость и жажду личного счастья, соглашается, потому что поняла всю безысходную судьбу двух народов, «зажатых в барханы песков». Вот еще одна характерная особен­ность платоновского «маленького человека» — личная самоотвер­женность, а вовсе не пресловутая «общественная сознатель­ность». Счастье не в личном удовольствии и наслаждении, наобо­рот, прежде всего в том, что такой человек, как Мария, «мог бы заведовать целым народом, а не школой». Суть такого счастья в том, что «без меня народ неполный», как скажет другой платонов­ский единомышленник Марии в рассказе «Жена машиниста». С другой стороны, это означает, что и «я» без народа человек неполный.

«Такыр» — другой вариант восточной темы, основанный на живых впечатлениях и научном опыте туркменской экспедиции

1934 года. Это рассказ о драматической судьбе дочери персидской рабыни — Джумаль Таджиевой, ставшей в советское время агрономом с высшим сельскохозяйственным образованием. Но интерес рассказа не только в его напряженной авантюрной интриге, напоминающей популярную беллетристику того време­ни о борьбе с басмачеством еще в полусоветской Средней Азии. Платонов погружает нас в атмосферу стоического — долготер­пеливого и созерцательного восточного сознания, тем более женского, всегда угнетенного сознания, женской, всегда лич- ностно бесправной судьбы.

Марии Нарышкиной все-таки легче бороться с пустыней и признавать правоту кочевников — она не одна: ей сочувствуют, помогают, искренне уважают. У Джумаль — случайный попутчик в пустыне, видимо, беглый солдат, венский оптик, который, несмотря на заботу, так и не пробудил в ней каких-то чувств. Судьба ее — тот же глинистый безжизненный такыр («пустой, как судьба Джумаль»). «Она забыла, что живет» — вот предел поте­рянности и одиночества, который толкает ее к людям, чтобы сделать среди них свой классовый выбор — Советскую власть. Но выбор этот есть, прежде всего, долг перед своей «песчаной, глинистой, великой и грустной родиной». Возродить жизнь в безжизненной пустыне Кара-Кум — вот смысл жизни «малень­кого человека» Джумаль. «Она сообразила: «Такыр велик, около него есть обильный колодец с пресной водой, я здесь поселюсь, и мы посадим сад,— здесь лежит бедная моя родина». Мужество и самоотверженность Джумаль вознаграждены еще и тем, что самый злосчастный такыр ее жизни оказался «заповедником растений, исчезающих с земли».

Рассказ этот во многом перекликается с замечательной восточной повестью Платонова «Джан», над которой писатель работал в те же 30 годы и в которой идея собирания и возрождения народа джан, погибающего в своей пустыне, есть по существу идея поисков утраченной, потерянной души — единства человека и его народа. Эта идея, в самых разных своих гранях, будет неотступно преследовать многих «маленьких людей» Платонова...

Маленький человек как пасынок большого государства. Цензура пропустила рассказы «Государственный житель», «Усомнившийся Макар» и повесть «Впрок» (1931). Но критика сразу заметила подозрительную двусмысленность, с которой «природные дураки» рассматривали и оценивали «размножа­ющуюся силу порядка и социальности» и «автоматический рост государственного счастья». В «Государственном жителе», с самого заголовка, как будто бы с иронией представлен добро­вольный ходатай, вникающий в разные общественно значимые дела — Петр Евсеевич Веретенников. Он искренне убежден, что без его «догляда» — совета, поучения и критики — и в городе, и в деревне, и в самой природе может нарушиться «автоматический порядок», который исходит от нового социалистического государства и сам по себе олицетворяет справедливость этого государства. Его озабоченная дотошность поразительна: ничто не ускользает от его цепкого хозяйственного взгляда — и чем больше примет и примеров непорядка в работе машин и людей он обнаруживает вокруг себя, тем все более становится «растро­ганным человеком», который занимает «своим смыслом (забот­ливой нуждой) всю душу и делает поэтому неощутимой собст­венную тяжесть жизни». Вот характерная особенность плато­новского «маленького человека» — поиски смысла жизни, от которого она становится как бы менее обременительной.

Но беда в том, что, патриотично идеализируя вездесущее государство, Веретенников не столько убеждается сам, сколько убеждает нас, читателей, в том, что успехи этого государства так незначительны, а перспективы так туманны, что бросаются в глаза прежде всего горе и страдания людей — не только мучение «машины», но и «тоска тщетного, согбенного труда» людей, которым надо бесконечно «жить и терпеть».

И вот какой неожиданный поворот принимают мысли и сокровенные устремления «государственного жителя». Если «труд, а значит, истраченная жизнь скопляются в виде госу­дарства», то «Петр Евсеевич правильно полагал,— подчеркивает рассказчик,— что сочувствовать надо не преходящим гражданам (простым смертным — В. Б.), но их делу, затвердевшему в образе государства». И в припадке административного возмущения восклицает: «Замучили меня эти стихии — то дожди, то жажда, то воробьи, то поезда останавливаются! Как государство-то живет против этого? А люди еще обижаются на страну: разве они граждане? Они потомки орды!»

Так человек становится попросту строительным человечес­ким материалом для государства и сам по себе никакой особой ценности не представляет. Веретенников готов раздавить червя, чтобы «он жил в вечности, а не в истории человечества, здесь и так тесно», и безжалостно «давит» своей логикой беспризорного мальчишку, просящего две копейки на пропитание, так как семья его «не хочет жить по государству», то есть не в силах справиться с нищетой и голодом. Какие там две копейки! «Государственный» ходатай, конечно, ничего ему не дает, прогоняя прочь —«оставляет одного, не жалея больше виноватого». Виновато не государство, а человек, в частности, брошенный на произвол судьбы мальчишка!.. Ему не должно быть места в государстве.

В «Двенадцати стульях» Остап Бендер примерно в такой же ситуации ведет себя по-джентльменски, шутливо отказывая беспризорнику: «Может тебе еще дать ключ от квартиры, где деньги лежат?», потому что сам нищий. Вполне возможно, что Платонов полемически возражает Ильфу и Петрову — это не комическая, а трагическая примета советской действительности, беспризорное детство.

Когда же в последних строчках рассказа мы узнаем о том, что сам Петр Евсеевич является безработным, зарегистрированным на бирже труда, следовательно, тоже маргинальным бедствую­щим человеком, то еще более грустным становится смысл рассказа: перед нами человек, едва ли не помешавшийся на почве официальной советской демагогии. Однако больное сознание многое видит лучше здорового — в истинном свете, как, например, в известной повести Гоголя «Записки сумасшедшего».

Парадокс платоновского «маленького человека» заключается в добровольном трагическом самообмане: требуя чистоты и «ав­томатизма» государственного гуманизма, он, этот «государст­венный житель», сам по себе является примером и следствием антигуманности всей общественной системы, он только вообра­жает себя гражданином, но в сущности таковым не является.

Но если Большому государству нет никакого дела до подоб­ных «чудаков» и «полоумных», как называл их Горький, то плато­новский герой никак не смиряется со своей участью: он что-то хочет понять, он не унимается, пока свет какой-то истины не оза­рит его, он не устает спрашивать, интересоваться, что-то предла­гать для повышения общего (опять же государственного!) блага.

В «Усомнившемся Макаре» на сцену являются уже «два члена государства: нормальный мужик Макар Ганушкин и более вы­дающийся — товарищ Лев Чумовой» — характерная для платониа- ды связка «маленького человека» и человека, целеустремленно становящегося Большим, «руководителем движения народа вперед, по прямой линии к общему благу». Критика квалифици­ровала рассказ как «ошибочный», а героев его и автора как «разоблачителей социализма».

Здесь Платонов подчеркнуто избегает пародийной двой­ственности героя, как в случае с Веретенниковым: Макар, несмот­ря на свою «порожнюю» голову и умные руки,— это тот самый; как в сказке, умный дурак, Чумовой же, «наиболее умнейший на селе... только руки пустые» — типичный образчик изворотливой «гнетущей писчей стервы», то есть бюрократизма. Природ­ный, опять же хозяйственный ум Макара идет, оказывается, от «свободной умной силы» рук, от нетерпеливого желания не только все потрогать, сделать, но и улучшить собственными рука­ми. По Платонову, подлинные нравственно-духовные, культур­ные ценности несут в себе «темные, второстепенные», те самые «маленькие люди», в частности, «отсталый человек» Макар. Пото­му что его всегда «томит совестливая рабочая тоска», даже «ужас» от того, что он в точности не знает: «Что мне делать в жизни, чтоб я себе и другим был нужен?»

Что же заботит, удручает и не дает спокойно существовать Макару Ганушкину?

Не только мелкие бытовые и производственные непорядки, но и «странность» центра Советской власти — города Москва («испорченное добро», слабая под «гнетом человека» природа, труд людей, который требует элементарной рационализации, перенаселенность столицы, «вечный дом, который строится неизвестно для кого» и т. п.). Это все при желании и умных руках можно быстро исправить, и Макар тут же, как мастер-самоучка, деревенский Кулибин, предлагает свои идеи и помощь, например, возить молоко для города не в бидонах, а перекачивать по боль­шой трубе, не строить дома, а сразу «отливать» их из бетона. Но в самоучках, которые доказывают преимущество своего изобре­тения только тем, что «я это ясно чувствую», здесь не нуждаются.

Не нуждаются прежде всего потому, что он, хотя и нор­мальный человек, но тем не менее «псих». Умный человек Петр, который решил жить «голым умом», как и Лев Чумовой, в свое удовольствие, быстро соображает, что от Макара можно иметь хотя бы обычную жизненную пользу, потому что Макару не нуж­но притворяться «психом», он такой и есть по меркам боль­шинства умных людей. Если милицейский дежурный еще сомневается в этом («Чего же он нарушил в общественном месте?»), то умный Петр напрочь сражает его убийственным и, надо сказать, очень точным, аргументом: «Он ходит и волнуется (подчеркнуто нами — В.Б.), а потом возьмет и убьет: суди его тогда... Вот и я предупредил преступление». Ну а доктор в су­масшедшем доме, беседовавший с Макаром, окончательно развеивает всякие сомнения и заключает: «надо его оставить на испытание»...

Это очень опасно — «ходит и волнуется», то есть думает и начинает сомневаться.

Место честных и рачительных, сомневающихся Макаров (греч. — блаженных) — в психушке, потому что природному

дураку противостоит государство умных, как Лев Чумовой, людей. Сопротивляться этой «чумовой» системе — бесполезно. Чумовые, даже разрушаясь, погребают под собой Макаров. Так и случается в страшном сне Макара, когда на него падает статуйный вождь с умными, мертвыми глазами.

Сон этот, как страшная сказка, очень напоминает советскую действительность: платоновские Макары обычно в большом коли­честве бесследно исчезали, согласно поговорке, в местах не столь отдаленных, куда Макар телят не гонял, то есть в сталинском ГУЛАГе.

Но сказка должна заканчиваться хорошо, и потому Макар вместе с «примкнувшим» к нему Петром побеждает чумовых, и даже назначается «комиссия по делам ликвидации государства». В советской же действительности было все иначе...

В поисках единственной истины. Рассказы об усомнившихся «маленьких людях» в платониаде тесно связаны друг с другом и в особенности с романами «Чевенгур» (1928) и «Котлован» (1930).

Но художественно-философская емкость «Котлована» бес­примерна даже в контексте идейно очень насыщенной плато- ниады.

Фабульно роман, как всегда у Платонова, обыденно эле­ментарен — это перипетии закладки фундамента под строительст­во величественного «общепролетарского дома» (аналогичный гигантский дворец планировался в 30 гг. в Москве) и начального, особенно рьяного этапа коллективизации деревни. Небольшая группа персонажей переднего плана — механик Вощев, масте­ровые-землекопы Сафронов, Чиклин, Козлов, инженер Прушев- ский, главный профсоюзный чиновник Пашкин — заняты каждый по-своему большим и, вроде бы, перспективным государственным делом — возведением общежития, которое заменит целый город, а также временно перебрасываются для активизации социалис­тического преобразования деревни — в колхоз имени Генераль­ной Линии партии. Однако здесь уже ничего не напоминает лукавой и светлой атмосферы сказки, как в «Усомнившемся Макаре». Беспросветная неизбывная тоска, безнадега и ощуще­ние изначальной обреченности царят в художественном мире «Котлована». Это, пожалуй, самая мрачная и трагическая вещь Платонова.

В платоновской галерее «маленьких людей» появляется, на­конец, человек, которому, так сказать, по должности положено прежде всего—думать, и он не один. Это механик Вощев и инженер Прушевский, которые ведут (продолжают) тему поиска смысла существованья и даже парадоксально переиначивают известный постулат французского философа Рене Декарта о том, что су­ществует только мыслящий человек Cogito ergo sum»). Как бы оправдываясь перед народом, мастеровыми, Вощев говорит: «Я здесь не существую. Я только думаю». Прушевский от долгого обдумывания мира пришел к мысли о самоубийстве, он «уже с пятнадцати лет почувствовал стеснение своего сознания и конец дальнейшему понятию жизни». Как бы договаривая мысль Во- щева, Прушевский утверждает, что мыслящий человек ускоряет свой путь в небытие. В чем же дело?

Почему же спасительность мысли, осознанного бытия, чему так завидует, например, Макар Ганушкин, образованных людей, напротив, угнетает и заставляет, как Вощева, испытывать стыд?

Вот как объясняет это Вощев, когда у него допытываются, «ради чего он думает, себя мучает»: «У меня без истины тело слаб­нет, я трудом кормиться не могу, я задумывался на производст­ве, и меня сократили...» Вощев тоже по-своему «усомнившийся» человек («он почувствовал сомнение в своей жизни и слабость тела без истины, он не мог дальше трудиться и ступать по дороге, не зная точного устройства всего мира и того, куда надо стре­миться»). Это уже гораздо серьезнее, чем истина, открывшаяся Макару во сне («Что мне делать в жизни, чтоб я себе и другим был нужен? — спросил Макар и затих от ужаса»).

Герой «Котлована» поднимается на более высокий уровень «беспокойства», и писатель, опираясь на новые факты советской истории (реконструктивный период в построении социализма, создание мощной индустрии, обобществление сельского хо­зяйства), уже без всякого иносказания открыто говорит о надви­гающейся трагической катастрофе. Суть ее в том, что коммунизм «рассматривает человека, как функцию экономики и также дегуманизирует человеческую жизнь, как и капиталистический строй».

Маргинальное, в сущности антисоветское, умонастроение Вощева было присуще передовой советской интеллигенции 20— 30 гг., и она в своей оппозиционности, противостоянии тотали­таризму все более ощущала себя духовным и социальным изгоем, как те же Вощев и Прушевский, твердо убежденные в том, что «Без думы люди действуют бессмысленно!», а государство стра­шит, прежде всего, одно: «Если мы все сразу задумаемся, то кто действовать будет?».

Платонов показывает в «Котловане», что все строители, землекопы, своеобразный люмпен-пролетариат,— разнорабочие, трудятся безрадостно, как-то ожесточенно, вовсе без всякого вдохновения — всего лишь для добычи пропитания, «принимая в себя пищу, как должное, но не наслаждаясь ею». «Лица их были угрюмы и худы, а вместо покоя жизни они имели измождение». И хотя немало ведется на стройке разговоров о том, что работа идет ради общего счастья пролетариата, каждый понимает, что сам он в этом счастье участвовать никогда не будет. Для Пру- шевского стройка — это «пропасть под общий дом». Трудящиеся же то питают какую-то слабую надежду, то «предчувствуют собственный гроб в глинистой могиле...» Вот оно бездумное, а значит бессмысленное действо...

Единственной радостью на стройке почти для всех становится появление девочки-сиротки Насти, которую приводит Чиклин и мать которой —Юлия — когда-то мимолетно осчастливила, возможно, его и инженера Прушевского. Вот когда «целевая уста­новка партии — маленький человек, предназначенный состоять всемирным элементом,., ради которого необходимо как можно внезапней закончить котлован», становится смыслом всего «вели­кого рытья». Вощев глядел на нее (Настю), как в детстве «на ангела на церковной стене; это слабое тело, покинутое без родства среди людей, почувствует когда-нибудь согревающий поток смысла жизни, и ум ее увидит время, подобное первому исконному дню».

Вавилонское строительство прерывается эпизодами кол­лективизации деревни. Это собственно тоже «котлован», который советская власть приготовила для сельских жителей. Так что в романе Платонова происходит «смычка» города и деревни в общей участи бессмысленного существования и его трагичес­ких итогов. Сафронов и Козлов погибают, видимо, от рук «кула­ков». Под энергичным идеологическим воздействием городского руководства и, в частности, безымянного и бессонно-бездумного «активиста» колхоза имени Генеральной Линии становится не просто «ударником социалистического строительства» на селе, но и даже перебарщивает.

Здесь в пригородном селе, как и в уездном Чевенгуре, орга­низованно борются против «остаточной сволочи», буржуазии, или кулака — «против деревенских пней капитализма». Создается Оргдвор, обобществляется скот, проводится персональное раскулачивание, под которое попадают и «середняки» (вовсе не капиталистический элемент), в избе-читальне идут занятия «по делам культурной революции», сознательным «бедняцким чле­ном» проявляет себя медведь-молотобоец, которого за работу потчуют водкой и натравливают иногда на кулаков. Но самое главное мероприятие, в котором активисту помогают строители котлована,— сооружение плота, на котором отправляют кулаков по реке в море — «ликвидируют вдаль» как класс...

Перелом в процессе сплошной, то есть сверхплановой и сверхжестокой коллективизации однако связан не с «изобрета­тельной» ликвидацией кулачества. В лагере защитников со­циализма вспыхивает бунт, закончившийся тоже жестокой рас­правой с неутомимым активистом, который лезет из кожи вон, чтобы выслужиться перед партийной властью. Формальным поводом к этому явилась «свежая директива» из области, в которой отмечались «явления перегибщины, забеговщества, переусердщины» актива колхоза Генеральной Линии. Это прозрачный намек на статью Сталина «Головокружение от успехов» (1929), которая временно притормаживала произвол партийных активистов — ликвидаторов. Активиста убивают свои же — Жачев, Чиклин и даже Вощев — не потому, что он в своем служебном рвении перестарался. Убивают за то, что он идеоло­гический хамелеон и предатель общенародного дела, но главное за то, что он словом и делом надругался над больной Настей, сняв с нее свой пиджак и оскорбив словом («Плешь с ним, с твоим ребенком»).

Вот когда, наконец, наступает мучительное, долгожданное его прозрение!

«И Вощев ударил активиста в лоб—д ля прочности его гибели и для собственного сознательного счастья». И впервые по­чувствовал деятельную силу своего ума, когда «встал на ноги и сказал колхозу: «Теперь я буду за вас горевать!», то есть буду вашим подлинным, а не формальным защитником.

Вот первый финал романа, в чем-то даже напоминающий жанр «оптимистической трагедии», и вот обретение первой истины, или правды новой истории: слепой бездушный бюрократизм, демагогическая диктатура партии искажают, насилуют народный порыв к справедливости и демократии. Вот что подлежит «ликвидации», или переделке, в первую очередь, но не кулаки, люди преданные земледельческому труду...

Однако на последних страницах романа мы узнаем, что, несмотря на отеческую заботу грубых взрослых людей, Настя в бесчеловечных условиях простудилась и умерла. Умерла как надежда на что-то самое главное, светлое, необходимое для всех. Вот когда «беспокойный» Вощев обретает главную суть истины: «он уже не знал, где же теперь будет коммунизм на свете, если его нет сначала в детском чувстве и в убежденном впечатлении?

Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движением... Вощев поднял Настю на руки, поцеловал ее в распавшиеся губы и с жадностью счастья прижал к себе, найдя больше того, чем искал...»

Вот и второй, окончательный финал романа. На котловане возобновляются строительные работы. Теперь уже землю роет колхоз; «все бедные и средние мужики работали с таким усердием жизни, будто хотели спастись навеки в пропасти котлована». И где-то рядом с котлованом, «в вечном камне», Чиклин хоронит и Настю.

Простой советский человек в «Прекрасном и яростном мире». Среди многочисленных удивительно самобытных и в основном саркастично-горьких произведений Платонова конца 30-х годов и сороковых военных лет перечитаем два рассказа — «В прекрас­ном и яростном мире» и «Афродита». Зрелый, но опальный писатель уже получает признание за рубежом, его переводят на польский, английский, французский языки, прозой его восхи­щается Эрнест Хемингуэй. Так, еще при жизни начинала брез­жить его мировая слава.

Писатель заметно меняет стиль, или манеру повествования уже в направлении «неслыханной простоты», но характерное платоновское мироощущение все равно узнается, хотя в нем максимально приглушается сатира и начинает доминировать сострадательно-героический пафос.

Рассказ «В прекрасном и яростном мире» (1941) посвящается драматической судьбе паровозного машиниста Александра Васильевича Мальцева. Это маленькая прозаическая поэма о машине и человеке, о железной дороге, первой, так сказать, производственной любви Платонова.

Случай, на котором основан сюжет рассказа, необычен, имеет, вероятно, не только психологический, но и особый, производственно-медицинский, может быть, даже научный интерес. У немолодого уже машиниста Мальцева, мастера своего дела, случается беда, которая приводит его в тюрьму. Он едва не совершил крушение, которое могло бы погубить сотни людей, пассажиров поезда, который он вел. Во время ночной грозы с молниями он неожиданно ослеп и проехал все предупредительные сигналы. Если бы не его помощник, от лица которого идет повествование, случилось бы непоправимое. Но через некоторое время, на другой день зрение у Мальцева восстановилось. Рас­сказчик борется за судьбу машиниста и добивается контрольного эксперимента с «установкой Тесла для получения искусственной молнии» в лабораторных условиях. Результат, то есть эксперти­за, «подтверждает подверженность Мальцева действию электри­ческих разрядов» — он снова слепнет. Грустный парадокс заклю­чается в том, что если в тюрьме сидел зрячий человек, то теперь на свободу выходит снова слепец. Вот те неожиданные повороты судьбы, которые безмерно гнетут рассказчика, ходатая за Мальцева. Следователь отвергает его надежду на возврат зрения у машиниста, потому что «рана нанесена по раненому месту». И все-таки рассказчик набирается мужества предположить, что в случае с Мальцевым «действовали факты внутри человека, а вы искали их только снаружи»...

Здесь выходит на первый план основная тема рассказа — профессионализм, великая любовь к машине, сравнимая разве что с радостью «первого чтения стихов Пушкина». Попросту великий человеческий дух превозмогает далеко несовершенную физиологию, природу человека. Против этих — «враждебных, д ля человеческой жизни гибельных обстоятельств», сил, сокрушаю­щих «избранных, возвышенных людей» и восстает тот самый «простой советский человек».

Рассказчик, ставший теперь уже сам машинистом, берет с собой в поездку Мальцева, сажает его на место машиниста, контролируя своими руками движение его рук. И вдруг свер­шается чудо: человек, для которого «ощущение машины было блаженством», прозревает:

«Он повернул ко мне свое лицо и заплакал. Я подошел к нему и поцеловал его в ответ.

— Веди машину до конца, Александр Васильевич: ты видишь теперь весь свет!»

Человек обретает силы не только в собственном духе и профессиональном умении, но и в духовном родстве с другими людьми, чему поначалу Мальцев не придавал никакого значения.

Так «маленькие люди» в платониаде закономерно переходят в особый у писателя разряд «одухотворенных людей»...

«Одному человеку нельзя понять...» И вот еще один рассказ «Афродита», написанный в 1944 году на волне глубокого воодушевления в предчувствии неминуемой победы над фашиз­мом. Это не просто безоглядное, счастливое ликование (таких рассказов Платонов никогда не писал), а осмысление истори­ческой судьбы человека, в сущности, почти открытое подведение итогов своего собственного, творческого пути и судьбы. Кроме того, здесь писатель разрешает, пожалуй, самые «трудные» вопросы своих героев (Макара, Саши Дванова, Вощева, Назара Чагатаева и др.) — о смысле и «веществе» существования, пред­назначения человека в истории, о поисках и сути окончательной истины личного и всеобщего бытия.

По своей тональности «Афродита» воспринимается как поэма лирико-философского плана. Традиционная тема так называемой «вечной любви», напоминающая историю библейской Суламифи, раскрывается с характерным платоновским акцентом на противо­поставлении любви духовной и физической, плотской. Когда Наташа (Афродита) на два года уходит от своего мужа Назара Фомина к другому человеку, московскому инженеру, то Назар понимает, что его «верная Афродита, богиня... теперь... была жалка в своей нужде, в своей потребности по удовольствию новой любви, в своей привязанности к радости и наслаждению, которые были сильнее ее воли, сильнее ее верности и гордой стойкости по отношению к тому, кто любил ее постоянно и единственно».

Назар Фомин, характерный платоновский идеалист, прощает свою любимую жену, когда она возвращается к нему. Прощает потому, что не может превозмочь «радости перед лицом Афродиты», радости своей бесконечной всепоглощающей любви перед «ревностью и уязвленным самолюбием». Но война снова разлучает их: жена его исчезает «среди народа, отходившего от немцев на восток». Всю войну полковник Фомин разыскивает жену, потому что «верит, что в природе есть общее хозяйство и по нему можно заметить грусть утраты или довольство от сохран­ности своего добра», он хочет «разглядеть через общую связь всех живых и мертвых в мире еле различимую, тайную весть о судьбе своей жены — о жизни ее или смерти». Он неустанно вопрошает не только людей и учреждения, но и «природу, небо, звезды, горизонт и мертвые предметы» *» «дышит ли еще его Афродита или грудь ее уже охладела»? Заново передумывает всю свою жизнь, историю их любви и супружества, то есть, подобно многим другим платоновским героям, настойчиво ищет «смысла и цели своего существования»... А с другой стороны, своей памятью, верностью, любовью и надеждой как бы духовно воскрешает жену. «Чувство Фомина к Афродите удовлетворялось в своей скромности даже тем, что здесь когда-то она дышала, и воздух родины ее содержит рассеянное тепло ее уст и слабый запах ее исчезнувшего тела — ведь в мире нет бесследного уничтожения». Так художественно реализуется у Платонова идея русского философа Н. Федорова о бессмертии, долге живых перед мерт­выми, заключенном в непременном будущем их воскрешении, возвращении в жизнь.

В годы войны, в особое, духоподъемное для советского народа время платоновский герой, неустанный вопрошатель, сомневаю­щийся и все-таки верящий в добро и красоту искатель, наконец, обретает тот вечно ускользающий большой смысл человеческого бытия. На первый взгляд, он может показаться слишком со­ветским по своей сути. Может показаться, что Платонов в своем единоборстве с профанацией высших гуманистических идеалов «сдался», принял расхожий советский лозунг о неразрывном единстве партии и народа, о растворении личности в коллективе, о служении ее общегосударственным интересам.

Да, «близкий товарищ» убеждает Назара в том, что «наша партия и совершает смысл жизни в мире... Наша партия — это гвардия человечества, и ты гвардеец!» Человека спасает в жизни от всяких больших и малых невзгод прежде всего сознательное служение общему, народному делу. И это подтверждает вся жизнь Фомина, прошедшая в трудах и борении с той самой «злодейской силой», которая и для героя, и, конечно, в первую очередь для автора имеет обобщенно символический, но вполне конкретный характер. Вот здесь-то и происходит главное фило­софское размежевание великого художника с идеологическими фантомами советского времени, прикрывавшими бесчеловечный сталинский тоталитаризм.

У Платонова не было других средств, кроме окольного иносказательного объяснения социального зла, о котором он еще довольно открыто говорил в своих произведениях конца 20-х — начала 30 годов, в том же «Усомнившемся Макаре», «Котловане», «Чевенгуре», незаконченном романе «Счастливая Москва»... Теперь он пишет так: «Должно быть, это бывает потому, что каждое сердце разное с другим: одно, получая добро, обращает его целиком на свою потребность (вспомним хотя бы Чумового и Петра из «Макара»), и от доброго ничего не остается другим; иное же сердце способно и злое переработать, обратить в добро и силу — себе и другим». Так думает Назар Фомин, конечно, с подачи автора-повествователя. И именно по такому пути личного самоотвержения, настойчивой и неутомимой переработки зла в его противоположность (зла войны, эгоцентризма, «темных сторон чувственного мира», «зла каменного горя, встающего на жизненном пути») идут многие герои Платонова 40 годов, не только Фомин.

Писатель поднимает своего героя над личным горем — утратой женщины, с самого начала ставшей д ля него «богиней». Собствен­но вся жизнь Фомина — это восхождение к самому важному нравственному итогу — к постижению не просто народного или классового (партийного), а общечеловеческого смысла жизни. Иногда для Платонова этот смысл в силу вынужденной угоды времени может облекаться в идеологически расхожие формулы. Но суть все равно остается платоновской. Да, жизнь Назара с юности «воодушевила вера в смысл жизни рабочего класса», но вера эта быстро раздвинула эти узкие классовые горизонты: «доверив народу лишь одно свое сердце, он (Назар) почувствовал и узнал больше, чем положено одному, и он стал жить всем дыханием человечества. Одному человеку нельзя понять смысла и цели своего существования. Когда же он приникает к народу, родившего его и через него к природе и миру, к прошлому времени и будущей надежде, тогда для души его открывается тот сокровенный источник, из которого должен питаться человек, чтоб иметь неистощимую силу для своего деяния и крепость веры в необходимость своей жизни». Вот он вселенский платоновский масштаб подлинно человеческого бытия, поднимающий и героя, и читателя над пресловутыми партийными скрижалями!

Так Назар Фомин вместе с рассказчиком не просто декла­рировал, но еще раз подтверждал ту главную истину, которая стала для него путеводной звездой — духовная стойкость, вера в ближнего, в неразрывность не столько природных (физиоло­гических) уз между мужчиной и женщиной, сколько уз высших, духовных.

Вечные духовные истины, подобные символическому имени Афродита, всегда светили не только Назару, но и самому Андрею Платонову. В таких общечеловеческих ценностях, в осмысленном «превращении материального в духовное», в духовном братстве, родстве людей труда и открывался, наконец, в платониаде «тот сокровенный источник, из которого должен питаться человек, чтоб иметь неистощимую силу для своего деяния и крепость веры в необходимость своей жизни...».

Вопросы и задания

1.                        С чего начинается у Платонова интерес к литературе? Проана­лизируйте его юношескую публицистику 20 годов, избранные пись­ма, вошедшие в книгу А. Платонов, «Государственный житель». М., 1988 (статьи «Ленин», «Но одна душа у человека», «Душа мира», «Слышные шаги (Революция и математика)», «Свет и социализм», «О любви», «Человек и пустыня»),

2.                        Прочитайте ранние фантастические рассказы и повести Платонова. Подумайте о том, какие научные идеи и открытия легли в основу таких произведений, как «Маркун», «Потомки солнца», «Лунная бомба», «Эфирный тракт». Есть ли в них оригинальные
авторские гипотезы? Подготовьте доклад на тему «Наука и фантастика в прозе А. Платонова 20 годов», используя книгу: А. Платонов. Потомки солнца. Повести и рассказы. М., 1974.

3.                        Какие философские и научные идеи конца XIX — начала XX веков были близки Платонову? Какие из них стали лейтмотивами его произведений?

4.                        Какие мысли и оценки, высказанные писателем в произ­ведениях 30 годов, вызвали недовольство Сталина и критики? Как отстаивал свою позицию их автор?

5.                        Тема Востока в творчестве Платонова. Можно ли ее рассматри­вать как тему «Восток и Запад»? На каких путях возможно, по мысли Платонова, приобщение восточных народов СССР к новой жизни?

6.                        Как трансформирует Платонов классическую тему «маленького человека» в условиях советского тоталитаризма? Сравните его трактовку с интерпретацией Гоголя и Достоевского.

7.                        Почему «маленький человек» является у Платонова пасынком Большого государства?

8.                        В чем смысл философско-символического заголовка романа «Котлован»?

9.                        Какими смыслами наполняется мотив любви в произведениях зрелого Платонова (см. «Фро», «Афродита»)?