Главное меню

  • К списку параграфов

ОСИП ЭМИЛЬЕВИЧ МАНДЕЛЬШТАМ (1891-1938)



Годы учебы. Первые шаги в поэзии. О.Э. Мандельштам родил­ся в Варшаве в семье торговца средней руки, но родным для него городом стал Петербург, где он вырос и окончил одно из лучших в России Темишевское училище. Далее следуют учеба во Фран­ции и Германии, где будущий поэт с увлечением занимается западно-европейской философией и филологией в Сорбонне и Гейдельберге.

Возвратившись домой, Мандельштам продолжает занятия на отделении романо-германских языков историко-филологи­ческого факультета Петербургского университета, который, к сожалению, ему так и не пришлось закончить.

Уже в студенческие годы обнаружились выдающиеся поэти­ческие способности молодого юноши, чье художественное виде­ние и осознание мира было тесно связано не только с современ­ностью, но и с богатейшими традициями прошлого.

Так античная культура Древней Греции и Рима всегда были для Мандельштама неисчерпаемым источником познания и поэтического вдохновения. («Бессонница. Гомер. Тугие паруса», «Я помню Цезаря прекрасные черты», «Я слышу Августа», «Я в Риме родился», «Мешая в песнях Рим и снег, Овидий пел»).

Великая эпоха Возрождения в лице Данте и Петрарки была близка Мандельштаму обращением к человеческой личности, утверждением ее значимости и самоценности, высочайшей сте­пенью гуманизма, духовности, глубоким погружением в многогранный мир человеческих чувств и эмоций. Поэтому «дантовское начало Мандельштам чувствовал в русских поэтах от Пушкина до самого себя и своих современников» (А. Илю­шин), и Данте определяется им как «человек грандиозных страс­тей, непримиримо-яростный и нежный одновременно, несущий в себе огромную любовь и огромную ненависть, восторг и отчаяние».

В стихах О. Мандельштама явственно ощутима и «немецкая романтическая традиция, с ее стремлением к стыковыванию раз­нородных понятий и техникой широких ассоциаций» (Бортни­кова). («Тает в бочке, словно соль, звезда», «Жизнь упала как зарница // Как в стакан воды ресница»).

Среди русских поэтов у Мандельштама было немало учителей и предшественников.

Он протягивает дружескую руку «певцам русской поэзии и русского вольнолюбия» (Г. Маргвелашвили) Державину и Третьяковскому, и они становятся его близкими друзьями, с которыми можно было запросто разделить пирушку или застолье («Сядь, Державин, развались,// Ты у нас хитрее лиса...»).

Духовную опору Мандельштам находит и в лирике Батюш­кова, который стал в начале XIX века для России «проводником итальянской культуры» (В. Баевский). Почти все исследователи творчества поэта (С. Липкина, Н. Штемпель, Ю. Тынянов и мно­гие др.) отмечают, что поэзия Батюшкова подкупала Мандельш­тама своим жизнелюбием, солнечными красками и пронизы­вающим ощущением всеобщности и быстротечности бытия, скоротечности, бренности всего земного («Словно гуляка с вол­шебною тростью, //Батюшков нежный со мною живет»).

По мысли Мандельштама, «движение искусства вперед невоз­можно без традиции, без осознания истоков, без связующей нити времен» (Бортникова), эпох, художественных течений и стилей. И поэтому каждая отдельная судьба, сказанное слово, завещан­ный опыт важны, значимы, различимы в масштабах всей чело­веческой истории, ибо всеобщее в итоге рождается из отдельного, порой из мелочей, а истина парадоксально возникает из ошибок.

И не одно сокровище, быть может,

Минуя внуков, к правнукам уйдет И снова скальд чужую песню сложит И, как свою, ее произнесет.

С первых шагов в литературе Мандельштам пробует себя во многих жанрах, пишет критические статьи, рецензии и эссе.

Первые поэтические публикации Мандельштама появляются еще в журнале Тенишевского коммерческого училища «Пробуж­денная мысль», но его подлинным дебютом принято считать пять стихотворений, опубликованных в девятом номере журнала «Аполлон» за август 1910 года, и в том числе знаменитое «Silentium».


Она еще не родилась Она и музыка, и слово И потому всего живого Ненарушаемая связь <...>

Останься пеной, Афродита,

И словом в музыку вернись,

И сердце сердца устыдись,

С первоосновой жизни слито!

Поэзии Мандельштама не чуждо романтическое двоемирие, разделенность мира поэзии, мечты и сказки с миром повседнев­ных суетных забот, которое у символистов XX столетия вы­лилось в «традиционную антимонию вечного и преходящего» (Омри Ронен).

И столько воздуха и шелка И ветра в шепоте твоем,

И, как слепые, ночью долгой Мы смесь бессолнечную пьем.

Но все же ближе поэту оказался акмеизм, возникший пона­чалу как свободное товарищество нескольких поэтов, собирав­шихся вместе и читавших друг другу свои стихи. Акмеисты в лице Гумилева и других требовали внимания к смыслу, к конкретике текста и предлагали «вернуть на землю» часто очень туманный и «мистически настроенный» русский символизм. 

В1913 году появляется первый стихотворный сборник Ман­дельштама «Камень» с грифом несуществующего издательства «Акмэ». Название сборника восходит к знаменитому стихотво­рению Тютчева «РгоЫете» (1833), где говорится о камне, кото­рый «лег в долине», «с горы скатившись», «сорвавшись сам собой или низвергнутый мыслящей рукой».

Поэзия Тютчева никогда не оставляла Мандельштама равно­душным и была очень близка ему «напряженной образностью стиха» (Бортникова). В своей статье «Утро акмеизма» Мандельштам определяет тютчевский камень как слово, которое «акмеисты с благогове­нием поднимают и кладут в основу своего здания». Эта же позиция развивается и обосновывается Мандельшта­мом и в статьях «Слово и культура» (1922), «О природе слова» (1922), в которых смысл трактуется как «строительный материал» не менее важный, чем размер или ритм стиха.

Но, как и в поэзии акмеистов, смысл поэтического текста не был у Мандельштама однозначным, а строился на причудливом «гибриде метафоры и метонимии», образующих «сложную систему интеллектуальных аналогий, сопрягающих подобное в наиболее актуальном и одновременно обнаруживающих скрытое сходство частей и целого» (Омри Ронен).

О, вещая моя печаль,

О, тихая моя свобода,

И неживого несвобода,

Всегда смеющийся хрусталь.

Мандельштам обладал «поразительной чуткостью к слову, написанному или звучащему» (Бортникова), своему или чужому, отстоящему от него на огромной дистанции, измеряемой веками и тысячелетиями.

Я получил блаженное наследство Чужих певцов блуждающие сны;

Свое родство и скучное соседство Мы презирать заведомо должны.

Поэзия Мандельштама манит ощущением «распахнутого кругозора» (Бортникова).

Ее география широка и образна. В ней свободно соединяются разные страны и города, образуя причудливое пространство, в котором переплетаются языки, традиции, нравы, культурное наследие и границы которого открыты и бесконечны («Я не слыхал рассказов Оссиана». «В молчании Альпы мечтанье лепят». «Пята Испании, Италии медуза// и Польша нежная». «У Чарльза Диккенса спросите, что было в Лондоне тогда». «Тяжелы твои, Венеция, узоры». «Мне Тифлис горбатый снится»).

В его стихах возникают черты Баха и Бетховена, зримо узнаваемые в полумраке ушедших веков.

(«В темной комнате // глухого // Бетховена горит огонь»)

Это поэтическое пространство становится «метафорой все- мирности и всечеловечности мысли поэта» (Бортникова), находящейся в вечном движении, в бесконечном процессе познания мира и человеческой природы.

Исторические и культурные образы в поэзии Мандельштама создавали свою систему координат и обладали «столь же неоспоримой реальностью» (Бортникова), как и факты и явления современной жизни.

Под звездным небом бедуины,

Закрыв глаза и на коне,

Слагают вольные былины О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:

Кто потерял в песке колчан,

Кто выменял коня,событий Рассеивается туман.

И, если подлинно поется И полной грудью, наконец,

Все исчезает — остается Пространство, звезды и певец!

До боли родной и близкий сердцу Мандельштама Петербург предстает целым миром с шедеврами зодчества, всеми узнавае­мыми архитектурными памятниками, «запечатленными в своей монументальной подлинности» (Е. Тобольская).

Над желтизной правительственных зданий Кружилась долго мутная метель.

Образ северной столицы возникает у Мандельштама в стихотворениях «Петербургские строфы», «Адмиралтейство», «Летние станцы», «Дворцовая площадь» и во многих других. Петербург для Мандельштама — это родной угол, место, где прошли его детские годы и студенческая юность, город, «за­крепленный то в устойчивых, то в меняющихся реалиях насущной повседневности» (Е. Тобольская).

Но для поэта Петербург — это и город вечной «носталь­гической тяги и тоски» (Е. Тобольская), куда непременно хочется вернуться, снова надышаться его воздухом, пройтись по его улицам и площадям («Я вернулся в мой город, знакомый до слез», «В Петербурге мы сойдемся вновь»). Это город то светлый, уютно-домашний («Вы, с квадратными окошками, невысокие дома»), то холодный, чужой, зловещий, с «черными» лестницами» и «вырванными с мясом» дверными звонками («Я на лестнице черной живу, и в висок // Ударяет мне вырванный с мясом звонок»), утонувшими в сумрачной мгле неприглядных и таких долгих для поэта петербургских ночей.

Помоги, господи, эту ночь пережить...

В Петербурге жить — словно спать в гробу.

Величественный Петрополь предстает перед нами в «черном бархате январской ночи» и наполненный весенними звуками и невским половодьем («Прозрачная весна над черною Невой») уступающими место летнему теплу с томной негой тополиных рощ в его скверах и парках. («В столице северной томится пыль­ный тополь // Запутался в листве прозрачный циферблат»).

Особенности поэтического восприятия, языка и стиля. Поэзия Мандельштама поражает философской глубиной, богатством «ассоциативных образов», разнообразием тем, красок и звуков» (Гернштейн), утверждая многомерность пространства, неодно­значность любой истины, восставая против косности и узкого, утилитарного подхода к жизни.

В игольчатых чумных бокалах Мы пьем наважденье причин,

Касаемся крючьями малых,

Как легкая смерть, величин.

И там, где сцепились бирюльки,

Ребенок молчанье хранит—

Большая вселенная в люльке У маленькой вечности спит.

Поэтическое видение Мандельштама «парадоксально соеди­няло частное со всеобщим, будничное с торжественным, преходящее с вечным» (Л. Быков).

Художник нам изобразил Глубокий обморок сирени И красок звучные ступени На холст, как струпья, наложил.

Мандельштам обладает удивительным пластическим виде­нием, «которое у него не только свежо, но убеждающее в своей прихотливой оригинальности» (Е. Таборецкая). Поэтому хорошо знакомое, будничное оказывается неожиданным, удивительным, расцвечивается яркими красками и оттенками.

Что поют часы — кузнечик Лихорадка шелестит,

И шуршит сухая печка Это красный шелк горит.

Стихи Мандельштама возникают «подобно живой жизни» и начинаются «с порога, с любви, с царапины на стене... с умения быть и тишиной, и музыкой, и словом», со способности «пережить мир до и после» (О. Смола), с осознания своей сопричастности всему живому и живущему.

Из омута, злого и вязкого,

Я вырос, тростинкой шурша,

И страстно, и томно, и ласково Запретною жизнью дыша.

Из причудливой мозаики отдельных звуков, отрывочных впечатлений, смутных воспоминаний, услышанных где-то голосов неожиданно возникает целостная и стройная картина мира, увлекающая в даль тайнами и открытиями.

Но глобальное, значимое нужно вычленить из суетйого, преходящего и мелочного, и в этом истинное призвание поэта, его нравственный и гражданский долг—увидеть и указать другим перспективу, основную тенденцию времени, его нерв и пульс.

Немногие для вечности живут,

Но если ты мгновеньем озабочен —

Твой жребий страшен и твой дом непрочен!

Перемены судьбы и истории. Поэт и власть. Горькие и траги­ческие страницы российской истории стали и фактами личной биографии Мандельштама. Ему пришлось пережить вместе со страной две революции — Февральскую и Октябрьскую — и две войны — гражданскую и Первую мировую, скитаться, бедство­вать, терпеть голод и нужду.

На глазах поэта стремительно менялось время, безжалостно опрокидывались привычные устои жизни, отменялись, объявля­лись ненужными вековые нравственные и моральные ценности и казавшиеся незыблемыми понятия о добре, милосердии, состра­дании и любви к ближнему.

Россия стала полигоном огромного социального экспери­мента над миллионами ее простых граждан, хлебнувших сполна голода, горя и разрухи и хорошо узнавших, что такое классовая борьба и классовая ненависть.

Кровью и массовыми репрессиями власть насаждала веру в социалистическое «завтра» и требовала от писателя и художника определиться, «встать в строй» с готовностью выполнять «со­циальный заказ» и на все лады воспевать происходящее общест­венное переустройство.

Братоубийственная гражданская война объявлялась очи­щающей и ведущей к будущему «всемирному равенству» и бла­годенствию, а заявления типа «в огне брода нет», «кто не с нами, тот против нас» стали лозунгами дня.

Мандельштаму было очевидно, что насаждаемый социалис­тический строй в его российском варианте прежде всего ниве­лирует и уничтожает личность и во имя мифических грандиозных целей готов уничтожить человека, его душу и интеллект, сделав безликим винтиком огромной государственной машины диктату­ры и социального принуждения.

Вторая книга Мандельштама вышла в феврале 1922 года и получила название «Tristia», которое было дано ее издателем Ми­хаилом Кузьминым. Название сборника «Tristia» переводится как скорби, по смыслу восходит к античности, и в частности, к Ови­дию, И включает в себя стихотворения 1916—1920 годов, напи­санные в жестокую пору мировой войны и последующей за ней Октябрьской революции.

В этих стихах Мандельштам емко и выразительно передает свою чужеродность современной эпохе и неспособность петь хвалебные гимны времени, насквозь пропахшему кровью и порохом и пропитанному злобой и ненавистью к человеку.

Холодок щекочет темя,

И нельзя признаться вдруг,—

И меня срезает время,

Как скосило твой каблук.

В этом времени Мандельштам все острее чувствовал неува­жение к человеку, открытое пренебрежение такими понятиями, как обыкновенная жалость и милосердие, да и сама гуманисти­ческая культура открыто объявлялась лишней, ненужной, ме­шающей «очищающему огню» классовой борьбы.

Наступающий век имеет для Мандельштама дыханье, обличье и повадки дикого зверя. Он также жесток, своенравен и не­предсказуем. («Мы смерти ждем как, сказочного волка...»).

Век мой, зверь мой, кто сумеет Заглянуть в твои зрачки?

И своею кровью склеит Двух столетий позвонки.

Но ни время, ни эпоху, к сожалению, не выбирают. И Ман­дельштам, называя свой век «зверем» и вглядываясь в его «звери­ные черты», решает разделить с ним сполна все беды, горести и потрясения. («Я с веком поднимал болезненные веки»; «Ну, что же, если нам не выковать другого// Давайте с веком воевать»).

Творчество 1930 годов. «Пора вам знать: я тоже современ­ник...». В1930 годы Мандельштам активно обращается к критике, прозе и переводам. Пишутся книги «Шум времени» и «Египетская марка», готовится к печати сборник критических работ «О поэзии» (1928), в которых автор размышляет о культуре старого и нового времени и необходимости освоения наследия прошлого.

Итогом этой работы стали рецензии на статьи «Утро акмеиз­ма», «Литературная Москва», «Разговор с Данте» и многие другие, в которых Мандельштам не только ставит глубокие теорети­ческие проблемы, но и пытается осмыслить современный лите­ратурный процесс, вычленить его истоки, определить перспек­тиву, комментируя собственные и чужие стихи.

В1930 году Мандельштам побывал в Армении и был очарован своеобразием культуры, богатством традиций и вековой муд­ростью многострадального армянского народа, что нашло яркое отражение в стихотворном цикле «Армения».

(«И почему-то мне начало // Утро армянское снится», «Колю­чая речь Араратской долины // Дикая кошка — армянская речь»).

В1930 годы Мандельштам, как и прежде, убежден, что худож­ник, писатель «по своей природе врач, целитель», и именно в этом его истинная миссия, а иначе «кому и на что он нужен?».

Третий стихотворный сборник Мандельштама вышел в 1928 году и представлял собой своеобразный итог и ретроспективу его двадцатилетней поэтической деятельности, подразделяясь на три раздела: «Камень», «Tristia» и «1921—1925».

В лирике Мандельштама 1930 годов снова возникает угро­жающий лик «звериного века». Он не знает сострадания и жа­лости, его железные челюсти готовы сомкнуться на горле поэта, чтобы заставить его замолчать, смириться, не сметь возражать, забыть про собственный голос. («Мне на плечи кидается век- волкодав, // Но не волк я по крови своей...»)

Но «волкодавий век» — это неизбежное настоящее, это сегод­няшние дни его страны, и Мандельштам готов идти с ним в ногу, не желая трусливо прятаться или малодушно уступать этому веку дорогу. («Попробуйте меня от века оторвать // Ручаюсь вам, себе свернете шею...»)

Но поэту тесно и душно в своем времени.Противостояние веку дается нелегко. В душе накапливаются пустота, одиночество, чувство обездоленности и одновременно возникает протест про­тив попыток заставить измениться и покорно петь с чужого голоса.

А стены проклятые тонки И некуда больше бежать.

И я, как дурак, на гребенке Обязан кому-то играть.

Мандельштам иронично говорит о себе:

Пайковые книги читаю,

Пеньковые речи ловлю И грозное баюшки-баю Колхозному паю пою.

Но, называя себя «отщепенцем в родной земле», «трамвайной вишенкой страшной поры», он решительно отстаивает свою правду, свое понятие о долге, чести и совести поэта, не желаю­щего пресмыкаться перед действительностью и изменять самому себе: «Еще меня ругают за глаза // На языке трамвайных пере­бранок, // В которых нет ни смысла, ни аза: // такой-сякой. Ну что ж, я извиняюсь, // Но в глубине души ничуть не изменюсь».

Он смело кричит своим оппонентам и согражданам: «Пора вам знать: я тоже современник», но этот крик на грани последнего смертного вздоха, с отчаянными попытками прорваться сквозь «темь», которая «звенит» и «набухает».

1930 годы стали периодом творческого расцвета для Ман­дельштама и подарили русской поэзии свыше 200 стихотворений, написанных с октября 1930-го по июль 1937 гг. Стихи «позднего» Мандельштама полны острой боли, тревожных предчувствий, размышлений о времени и о правильности выбора собственного жизненного пути. Поэту все труднее дышать, все разреженней становится для него воздух пока еще физической свободы, все явственнее угроза остаться без голоса и права на жизнь.

Я знаю, с каждым днем слабее жизни выдох,

Еще немного — оборвут Простую песенку о глиняных обидах И губы оловом зальют.

Но с выбранного пути, увы, уже не свернуть.

Свернуть не позволит совесть, собственное достоинство, понятие о долге и чести гражданина и поэта, а потому, хотя и мог бы прожить безбедно, «мог бы жизнь просвистеть скворцом» и «заесть ореховым пирогом», «да, видно, нельзя никак».

И в этом смысле искренность и гражданственность поэзии Мандельштама несомненно связана с великой русской клас­сической традицией, и прежде всего - с Достоевским, который был для него «нравственным ориентиром, художником и челове­ком, постоянно прислушивающимся к голосу совести» (Кузьмина).

Последний период творчества «Мы живем, под собою не чуя страны». Среди ярких произведений Мандельштама последних лет несомненно можно назвать эссе «Четвертая проза» (1930- 1931), которое выучила наизусть и сохранила для нас Надежда Яковлевна Хазина, жена и верный друг поэта.

В этом эссе Мандельштам вновь остро поднимает проблему гражданственного и нравственного выбора писателя. Он с го­речью замечает, что в условиях тоталитарной системы писатели, люди творческого труда — это «племя», «которое он ненавидит и к которому не хочет и никогда не будет принадлежать».

Мандельштам убежден, что при власти диктатуры «писа­тельство - это раса с противным запахом кожи и самыми гряз­ными способами приготовления пищи... ибо литература везде и всюду выполняет одно назначение: помогает начальникам держать в повиновении соддат и помогает судьям чинить расправу над обреченными».

Мандельштаму приходится признать, что общество, сделав­шее ставку на посредственность и безжалостное уничтожение личности, неизбежно превращает писателя в «помесь попугая и попа», «который говорит по-французски, если его хозяин фран­цуз», но, «если хозяину надоест», попугая «закрывают» черным платком, и это является для литературы «суррогатом ночи».

В1934 году Мандельштам был наконец арестован и выслан в Воронеж за антисталинское стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны».

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются усища И сверкают его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Для характеристики Сталина Мандельштам выбирает самые хлесткие и нелицеприятные слова, создавая сразу узнаваемый образ тирана, ставшего символом тоталитарной системы, покрывшей страну сетью концлагерей, насаждавшей беспощад­ный террор и объявившей войну собственным гражданам.

Но повинны в этом не только тиран и его «тонкошеие вожди», но и сам российский народ, замеревший в животном страхе и покорно принимающий происходящее, народ, состоящий из мил­лионов сограждан Мандельштама, «речи» которого теперь «за десять шагов не слышны», народ, «живущий, под собою не чуя страны».

Годы воронежской ссылки были испытанием для Мандельш­тама, хотя его современник А. Немировский вспоминал, что поэт по-своему любил Воронеж и, «... стоя на горе, что над улицей Степана Разина, любовался крутоярами, занесенными снегом и запряженными, как в сбрую, огнями его домиков. И на другой день он уже писал стихи о себе и о воронежских пейзажах».

Я должен жить, хотя я дважды умер.

А город от воды ополоумел, — .

Как он хорош, как весел, как скуласт...

Но, несомненно, в воронежской стороне поэт чувствовал себя пленником, его переполняли тоска, чувство одиночества и потери своего большого читателя.

Я около Кольцова,

Как сокол, закольцован И нет ко мне гонца И дом мой без крыльца.

Душа поэта жаждет чуткости, теплоты, диалога с думающим и понимающим собеседником, и он в отчаянии кричит:

«Читателя! Советника! Врача!

На лестнице колючей разговора б!»

Поэт мечтает о свободе, о побеге, его Музе тесно и душно в этом замкнутом и «закольцованном» пространстве.

Пусти меня, отдай меня, Воронеж,

Уронишь ты меня иль проворонишь,

Ты выронишь меня или вернешь...


Но заснеженный город цепко держит своего пленника, дышит в лицо январским холодом, угрожая навсегда упрятать его, раст­ворить в «перекошенных чуланах» своих улиц.

Куда мне деться в этом январе?

Открытый город сумасбродно цепок.

От замкнутых я, что ли, пьян дверей,

И хочется мычать от всех замков и скрепок.

В Воронеже Мандельштам вновь и вновь вспоминает собственные скитания во время гражданской войны, осмыс­ливает современную действительность и пишет пронзительные строки, в которых встает трагический образ истерзанной и разоренной страны, обрекшей своих сограждан на массовый голод, нищету и лишения.

Холодная весна. Бесхлебный, робкий Крым Как был при Врангеле — такой же виноватый... Овчарки на дворах, на рубищах заплаты Такой же кисленький, кусающийся дым...

Природа своего не узнает лица А тени страшныеУкраины, Кубани...

На войлочной земле голодные крестьяне Калитку стерегут, не трогая кольца.

Воронежская ссылка не заставила замолчать «опальный стих» Мандельштама, хотя и ему не чужды были сомнения, попытки воспеть «Сталина имя громово», но в итоге все же он остался верен себе и своей совести, не пожелав петь сладкоголосые гимны существующей власти.

Лишив меня морей, разбега и разлета И дав стопе упор насильственной земли,

Чего добились вы? Блестящего расчета:

Губ шевелящихся отнять вы не смогли.

После окончания воронежской ссылки Мандельштам был вскоре вновь арестован и встретил смерть в дальневосточном пересыльном лагере на исходе 1938 года.

Мандельштам всегда чутко улавливал тревожное дыхание своего времени и до конца разделил горестный удел своей страны, хотя в свое время у него и была возможность на исходе гражданской войны покинуть Россию, эмигрировав с отступаю­щей армией Врангеля.

Но он предпочел остаться на родине, ибо только здесь его голос сохранял силу и крепость («Недалеко от Смирны и Багдада // Но трудно плыть, а звезды всюду те же»).

Поэзия была для Мандельштама содержанием жизни, ее главной целью. Он всегда находился в поисках нужного слова, точной тональности, которые порой давались нелегко, были сродни физической муке, рвущей тело боли воспаленного нерва. («Я слово позабыл, что я хотел сказать», «Какая боль — искать потерянное слово // Больные веки поднимать...»).

Поэтому творчество для Мандельштама — это не только упоительные минуты поэтического вдохновения, но и тяжелый, честный, кропотливый труд, бережная и тщательная работа со словом, его смыслом и формой.

Сохрани мою речь навсегда За привкус печали и дыма,

За смолу кругового терпенья,

За совестный деготь труда...

Размышляя о человеческой истории, Мандельштам отмечал, что бывают эпохи, которые говорят, что им нет дела до человека, что «его нужно использовать, как кирпич, как цемент, что из него надо строить, а не для него. Социальная архитектура измеряется масштабом человека. Иногда она становится враждебной человеку и питает свое величие его унижением и ничтожеством... Но есть другая социальная архитектура, ее масштабом, ее мерой тоже является человек, но она сроится не из человека, а для человека, не на ничтожестве личности строит она свое величие, а на высшей целесообразности в соответствии с ее потребностями».

По сути ради такой «социальной архитектуры», такого мироустройства и жил сам поэт, «нрава совсем не лилейного», твердо отстаивающий собственное и право своего народа на счастье и свободный выбор будущего жизненного пути для себя, своих детей и грядущих поколений.

Вопросы и задания

1.                        В чем особенность мировоззрения поэта (расскажите об ассоциативности лирики Мандельштама)?

2.                        Как отражаются трагические страницы истории в лирике поэта?

3.                        В чем своеобразие лирики Мандельштама 30 годов? Расскажите о последнем периоде творчестве поэта.