ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ МАЖОВСКИЙ (1893 - 1930)
В. В. Маяковский, как
и Пушкин, прожил 37 лет, жизнь его оборвалась тоже трагическим выстрелом, но в
самого себя. Большие поэты расплачивались жизнью за расхождение со своей эпохой.
Александр Блок был прав, когда в своей речи о Пуцжине настаивал, что его убила
не пуля Дантеса, а «отсутствие воздуха» — творческого «покоя и воли».
Марксистский
метод в детских руках. Трагическая судьба Маяковского еще не разгадана,
трагическая тем более, что он был одним из самых значительных и первых певцов
революции, без колебаний отдавших ей «всю свою звонкую силу поэта».
Маяковский
обманулся в революции или революция обманула его?
Будущий
поэт родился в грузинском селе Багдади, в семье обедневшего дворянина, лесного
инженера. Семья Маяковского была дружной, трудолюбивой и демократически
настроенной. В ее детях, сестрах Людмиле и Ольге, а также в самом Володе рано
проснулся интерес к искусству — живописи. События первой русской революции
1905—1907 годов рано увлекли их на путь подпольной борьбы с царским
самодержавием. Искусство и революция стали как бы самой судьбой Маяковского.
Когда в 1906 году после смерти отца Владимира Константиновича они, Маяковские,
перебрались в Москву, их квартира вскоре стала прибежищем профессиональных
революционеров, не без их помощи был организован побег политзаключенных женщин
из Таганской тюрьмы.
Но уже в 1908 году в 15 лет Владимир Маяковский становится членом РСДРП(б) -^партии большевиков. Бросает гимназию, так и не получив среднего образования, становится пропагандистом, подпольщиком, вряд ли разобравшись в сути марксизма и задачах I социалистической революции.
Дважды
подросток Маяковский, который на вид был старше своих лет, попадает в лапы
полиции (1908—1909), его отпускают на поруки как несовершеннолетнего. В третий
раз арест заканчивается плохо: 11 месяцев в одиночной камере Бутырской тюрьмы.
В16 лет это тяжелое
испытание, не всякий выдержал бы его. Маяковский много передумал за это время и
усиленно занимался самообразованием и не сломался, но с детским романтизмом
революции для него теперь было покончено. Это важнейший переломный этап в его
творческой биографии. Маяковский, во- первых, поразился своей необразованности:
«Если из меня вытряхнуть все прочитанное, что останется? Марксистский метод. Но
не в детские ли руки попало это оружие?» («Я сам»). Во-вторых, понял, что
политика не его дело, что, скорее, призвание его — «делать социалистическое
искусство»; искал себя там, куда зовет его душа, а не мальчишеская страсть к
приключениям. Выйдя в 1910 году из тюрьмы, он «прерывает партийную работу» и
добровольно выбывает из рядов партии и больше не восстанавливается в ней,
словно заранее чувствуя, что его поэзия будет интересней партийной литературы.
К
поэзии революции сквозь футуризм. В Бутырской тюрьме была написана первая
тетрадка стихов, которую при освобождении отобрали. Маяковский забраковал их:
«думалось — стихов писать не могу. Опыты плачевные». Но началом своего
творческого пути считал именно эту утерянную тетрадь 1909 года, а точнее —
просто дату первого обращения к поэзии.
Понадобилось
еще несколько лет, чтобы Маяковский вернулся к стихам. Но в этот раз путь к
ним лежал через упорные занятия живописью. Сначала в Строгановском, затем в
училище живописи, зодчества и ваяния (Москва). Большое значение имело близкое
знакомство с футуристами-художниками и поэтами, которые провозглашали свое
творчество искусством будущего (от латинского futurum — будущее), Д. Бурлюком, В. Хлебниковым, А.
Крученых и др.
Как
ни преувеличивали футуристы значение своего искусства, в котором на первое
место выдвигалась форма, а не содержание, они очень остро почувствовали, что
новый XX век, век техники, авиации, спорта и кино требует от художника новых
приемов изображения действительности. Кроме того, ощущение близости другой,
более грозной и катастрофической революции, по времени точно предсказанной В.
Хлебниковым (1917), также заставляли их «творить революцию в самом искусстве».
Именно эта художественная революция и привлекла по-настоящему молодого
Маяковского, она открывала новые творческие горизонты, отвечала сокровенным
стремлениям его души.
В
1912 году выходит альманах «Пощечина общественному вкусу» с коллективным
манифестом футуристов и первыми стихами Маяковского — «Ночь» и «Утро».
Маяковский открыто поддерживает призывы футуристов «Бросить Пушкина, Достоевского,
Толстого... с Парохода современности», отстаивать свободу творчества, создавать
заумный язык. Однако в собственных стихах он быстро изживает формальные
эксперименты со словом, соединяя классические традиции оды и сатиры, вводит в
стих простую, порою грубую уличную речь, ломает плавные, привычные ритмы. При
всей внешней новизне и необычности его поэзия идет от жизни, сохраняет особую
преемственность и с литературой XIX века, в частности с Державиным (ода) и
Некрасовым (сатира). Сильная, но одинокая страдающая личность оживает в его
стихах, трагедии «Владимир Маяковский» (1913), поэмах «Облако в штанах»,
«Флейта — позвоночник» (1915), «Война и мир», «Человек» (1917). «Я—где боль,
везде»,—вот, пожалуй, главный, сквозной мотив дооктябрьской поэзии Маяковского.
Пушкин
гордился тем, что «милость к падшим призывал», что «в свой жестокий век
восславил свободу». Маяковский не только сострадает униженным и обездоленным,
не только призывает к бунту, т.е. к восстанию, к той же свободе, Маяковский,
как и Горький, стремится вернуть человеку его истинное звание и предназначение
— Человека.
Лирический
герой Маяковского не замыкается в собственных переживаниях, он рассказывает о
них всем людям, чтобы весь мир призвать в свидетели своих страданий. Подобно
библейскому пророку, он предсказывает приход спасителя мира ото лжи и
страданий, именно, как предвестник будущего, бросает вызов самому Богу: «Я
думал—ты всесильный божище, /а ты недоучка, крохотный божик... Я тебя,
пропахшего ладаном, раскрою / отсюда/ до Аляски!» Так у Маяковского человек не
только приравнивается к Богу, но и открыто покушается на его всесилие, обещает
сам, единолично, спасти человечество.
Любовь и революция,
атеизм как обратная сторона христианского вероучения, сливались в романтизме
дооктябрьского Маяковского и постепенно начинали обособляться после Октября
1917 года, изменяя свое прежнее направление и смысл.
«Моя революция» в искусстве и литературе. Как известно, на обращение Советской власти к русской интеллигенции принять участие в культурном строительстве откликнулись единицы:
А. Блок, Вс. Мейерхольд, Н. Альтман и в их числе Маяковский. Вот немаловажный факт, которому у нас в советское время придавали обратный исторический смысл и значение. Выгораживая этих достаточно авторитетных людей непролетарского происхождения как под линных энтузиастов большевистских идей и начинаний, что не очень соответствовало действительности, стремились демонстративно устыдить всю русскую интеллигенцию во главе с Горьким, Ал. Толстым, И. Буниным, М. Цветаевой и др., категорически отказавшуюся принять новый политический режим, за ренегатство и классовую реакционность. Так, по принципу разделяй и властвуй, новая власть начинала свою культурную политику, художник должен был вопреки голосу совести и свободы «наступать на горло собственной песне». Эта известная формула Маяковского, несмотря на весь свой самоотверженный патриотизм, была невольным признанием идеологической ангажированности советского писателя. Но она возникнет как итог его творчества. Вступая в историю Октябрьской советской России, поэт подчеркивал, что в 1918 году «РСФСР — не до искусства. А мне именно до него» («Я сам», 1928). Искусство, в самом широком смысле, становится его гражданской, так сказать, идеологической деятельностью во Славу свершившейся революции и искусства коммунистического созидания, без которых строить новый мир было, по его мнению, невозможно.
В
это время Маяковский весь в активных творческих поисках. Идея демократизации
искусства, его доступности и действенности, особенно увлекает его, тем более
что и Горький, примирившийся с Лениным, становится активным публицистом-
просветителем, заступником и ходатаем интеллигенции в трудную эпоху 1919—1921
гг. Маяковский ищет новые формы выражения своего неистового гражданского
лиризма, усиливая не только его диалогический «атакующий характер», но и
обучающую нравственно-пропагандистскую направленность. Опрощение и социализация
собственного искусства идет по самым разным — традиционным и еще нехоженым
путям: это приватизация, обставленные, заземление лирики, хотя собственно
лирическая продуктивность ослабляется за счет обращения к библейским и
фольклорным сюжетам (политическая комедия «Мистерия- Буфф», поэма «150000000»).
Маяковский снимается в кино («Барышня и хулиган», «Не для денег родившийся»),
присматривается к работе режиссера и сценариста, наконец, открывает для себя
синтетическое искусство политического плаката — «Окна РОСТА» (Российского
телеграфного агентства) и Главполитпросвета, в котором органично
взаимодействуют острый шаржированный рисунок и не менее острый сатирический
стихотворный комментарий.
В
поэтическом репертуаре Маяковского советского времени Октябрьская революция —
это как бы точка отсчета новой истории, искусства и нравственности, даже
экономики, или попросту общественного хозяйства. Экстаз от перелома
исторического процесса, который обернется библейски очистительным всемирным
революционным потопом, был характерен для многих его современников — это и
Есенин, и поэты Пролеткульта (В. Кириллов, М. Герасимов, В. Александровский),
но Маяковский художественно исследует революцию, погружаясь в ее предысторию,
современность и будущее. Главное в том, что он никогда не был ее присяжным
газетным одописцем.
В
«Оде революции» (1918) Маяковский, как и Блок в «Двенадцати», открыто говорит
о ее «двуликости»—о жестоких гримасах, противоречиях, о непредсказуемости
кроваво-пьяного разгула толпы («Как обернешься еще, двуликая?»). Маяковский для
того и нагнетает «ужасы» революции, чтобы подчеркнуть особую справедливость ее
возмездия, страх и проклятия обывателей, на фоне которых более контрастно
звучит благословение ее разрушительной силы. Решительное, несколько футуристическое
очищение от прошлого — главный пафос его революционной темы. Он звучит в
знаменитом «Левом марше» («В старое ль станем пялиться?»). Со всей
решительностью и даже воинственностью Маяковский политизирует свою лирику,
искусство вообще, вовлекая его в дело идеологической пропаганды и агитации.
Рождаются новые формы лирических обращений — послания, письма, инвективы, марши
и даже приказы. Вот, где звучит открытый вызов «эстетике старья», готовность
подчинить армейской дисциплине даже творчество. В первом таком стихотворении
«Приказ по армии искусства» (1918) Маяковский не просто призывает художников
всех, так сказать, видов на «баррикады сердец и душ», на улицы и площади,
заодно предлагая туда тащить рояли и барабаны. Искусство у него должно идти в
авангарде собственно военных и трудовых армий и даже вождей революции: «Все
совдепы[1] не сдвинут армий, если марш не дадут
музыканты». И, конечно, самые первые «музыканты» — это футуристы, правда, всего
лишь «барабанщики и поэты». Через три года в «Приказе № 2 армии искусства» уже
стихийно озвучивается идея искусства жизнестроения и будущей теории соцзаказа,
которые возникнут в теоретической алхимии Лефа. Сам Маяковский, возражая
Пастернаку, как лирическому консерватору, говорил: «Вам нравится молния в небе,
а мне в утюге».
Примером
такой «материализации» лирического чувства может служить минипоэма, патетически
опровергающая традиционный мотив «нерукотворного памятника» — «Рабочим Курска,
добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского» (1923).
Маяковский метафорически материализует, снижает и суть поэтического творчества,
своего труда — «Мне фабрика слов в управление дана». В дальнейшем это
производственное уподобление превращается у него в типичную образную формулу
—|«Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье».
Однако
тема памятника, т.е. слава бессмертия и общественножизненной пользы, имела и
другие стороны, которые особенно в советское время стали вызывать у Маяковского
все более активное раздражение и протест. Рукотворные дела строителей Курска
заставляли заново и, так сказать, более материально, объективно оценивать и
труд художника.
Мотив
разговора с памятником («Юбилейное»), вероятно, восходит к пушкинской
поэтической мифологии статуи («Каменный гость», «Медный всадник») и возникает
в лирике Маяковского по конкретному поводу — в июне 1924 года отмечали
125-летие со дня рождения Пушкина. В контексте стихотворения возможна и
ироническая ассоциация- (в плане отрицания панибратства с великим человеком),
приводящая к реплике гоголевского Хлестакова — «с Пушкиным на дружеской
ноге...». Во всяком случае, литературных ассоциаций здесь немало (от Пушкина до
Безыменского и Асеева), и это свидетельствует о том, что главной темой
стихотворения является не просто сарказм по поводу «хрестоматийного глянца»,
всегда сопровождающего юбилеи и юбиляров, но и в связи с прижизненным
чванливым самодовольством писательской братии. Маяковский достаточно резко и
справедливо судит своих литературных современников: поэты РАПП —Дорогойченко,
Герасимов, Кириллов, Родов — «какой однаробразный[2]
пейзаж!». Маяковский берет на себя нелегкое право судить своих коллег по
литературному цеху, конечно, и потому, что ему и самому немало доставалось в
литературной борьбе. Но это не сведение счетов. Маяковский берет на себя еще
более нелегкую ответственность то панибратски, то очень доверительно
разговаривать с тенью (статуей) великого Пушкина.
Маяковский
как бы намеренно напрашивается на упрек в нескромности, но делается это скорее
всего для того, чтобы вообще развенчать как прижизненный, так и посмертный
культ известного талантливого человека. Не забудем, что этот мотив звучал уже в
поэме о Ленине, которую Маяковский закончил в марте 1924 г. «Я люблю вас, но
живого, а не мумию».. В «Юбилейном» именно в финале, т.е. в самом ударном
месте, звучит в сущности та же мысль: «Ненавижу всяческую мертвечину! Обожаю
всяческую жизнь!».
Но
главное для Маяковского, пожалуй, в том, что, возвращая Пушкина из прошлого в
живую современность уже напряженных 20 гг., Маяковский и сам заглядывает в
вечность, в свое посмертное бытие — «У меня, да и у вас, в запасе вечность». И
во имя этого будущего отказывается от собственного прижизненного памятника,
осознавая, как и все значительные люди, свое человеческое и поэтическое
одиночество. Не с кем поговорить, кроме Пушкина, только он способен понять и,
наверно, утешить («Мне при жизни с вами сговориться б надо»). Вот стремительная
и закономерная эволюция Маяковского от футуристического антипушкинизма к
открытому признанию в любви к «генералу классику».
Конечно,
не случайно в исповедники избирается Пушкин, великая личность трагической
судьбы: «Я теперь свободен от любви и от плакатов. Шкурой ревности медведь
лежит когтист...» Так безысходно звучат признания в стихотворении «Юбилейное»
— («вот и любви пришел каюк»), которые Маяковский стремился заглушить
проблемами художественно-литературного качества и дружной литературной семьи.
За
этими чуть шаржированными ламентациями-жалобами (у большого человека — только
так!) стоят тяжелые раздумья о несложившихся отношениях с первой и самой
большой любовью поэта — Л. Ю. Брик (1891—1978). Они нашли свое наиболее полное
творческое воплощение в трагической поэме «Про это» (1922).
Но
«сердца выстывший мотор» был снова «в работу пущен», когда 25 октября 1925 года
поэт познакомился с Т. А. Яковлевой, приехавшей к своему дяде в Париж и
оставшейся там навсегда. Как точно сказала Эльза Триоле, это была женщина ему
«ростом вровень». Чувство было бурным и взаимным, в ноябре того же года
Маяковский написал два глубоко проникновенных стихотворения, посвященных
Татьяне Алексеевне. Первое — «Письмо товарищу Кострову о сущности любви» — было
опубликовано еще тогда в «Комсомольской правде», редактором которой и был Тарас
Костров, второе же — «Письмо Татьяне Яковлевой» — много лет спустя после смерти
поэта. К великому сожалению, этим людям не удалось соединить свои судьбы:
Маяковскому в очередной раз не дали парижской визы, а Татьяна Алексеевна, не
дождавшись его, вышла в 1929 году замуж за французского виконта Дюплесси.
Эти
два стихотворения собственно завершают мощную и драматичную тему любви в поэзии
Маяковского и, может быть, хорошо (символично), что завершают все-таки на
последнем взлете, в радостном тоне. Счастье подлинного чувства, причем
взаимное, было пережито поэтом. Духовная и чувственная суть любви в этих
стихотворениях выражена возвышенно, даже экстатически, несмотря на подчеркнуто
разговорный словарь и слегка иронические интонации. Первое стихотворение
обращено к Т. Кострову, как своему человеку, но, прежде всего — к Т. Яковлевой
и ко всем, кто способе^ пережить любовь, поднимающую человека над дрязгами быта
к звездам и великим свершениям.
Второе
стихотворение — открытое личное письмо, которое, возможно, Маяковский тоже
предназначал для печати. Здесь признание в любви преследует едва ли не
агитационно-пропагандистскую цель — привлечь женщину не только к себе, но и к
своей новой красной стране. Известно, что Татьяна Яковлева опасалась
возвращаться в Россию (знала она и о том огромном влиянии, которое имела на
Маяковского Л. Ю. Брик). Так вот любовь Маяковского идет буквально «поверх всех
барьеров» — сословных, географических, политических—в максимальном размахе и
уверенности в своей победе: «Я все равно тебя когда-нибудь возьму — одну или
вдвоем с Парижем». В символичном плане так оно и случилось. Любовь к
Маяковскому Татьяна Алексеевна пронесла через всю жизнь, а любовь Маяковского к
ней сделала эту женщину бессмертной. Вот о такой «сущности любви» и беспокоился
поэт.
Поэмы
«Ленин» и «Хорошо!». Художественное исследование революции приводило поэта к
необходимости выяснить историческую роль народа, массы и роль вождя, стратега
в организации и осуществлении Октябрьского большевистского восстания.
Романтическая идеализация народного гнева, неминуемое возмездие «старому миру»,
личного и общественного недовольства в советской поэзии были характерны для
многих современников Маяковского, особенно в первые годы и десятилетия
Советской власти. Дань этому всеобщему поэтическому восторгу отдали и Есенин, и
Пастернак, и А. Белый, и в первую очередь, конечно, поэты-рабочие из массовых
организаций Пролеткульта. Маяковский, безусловно, лидировал в этом общем стремлении
прославить октябрьский катаклизм как начало новой эры в мировой истории. Поэма
была для него самым оперативным и емким жанром лирического эпоса,
способствующим лирической социализации искусства. С начала 20 гг. Маяковский
поэтизирует, как и многие другие, стихийную мощь народных масс в образе
былинного богатыря Ивана, шагнувшего через океан, чтобы сразиться с чудищем
мирового капитализма Вильсоном (поэма «150 000 000»). В. Ленин ругает А.В.
Луначарского, первого советского наркомпроса (министра культуры) за поддержку
футуристического своеволия Маяковского, проявившегося не только в
затрудненности формы, но и, конечно, за слишком наивное понимание политических
пружин революции. Маяковский, ничтоже сумняшеся, заявлял: «не Ленину стих
умиленный. В бою славлю миллионы, вижу миллионы, миллионы пою». Маяковский
задумывает политические поэмы «IV Интернационал» и «V Интернационал», явно уже
нацеленные на восполнение или исправление политических промахов. Но только
смерть главного инициатора и стратега Октября В. И. Ленина в январе 1924 года
обращает его к проблеме вождя революции, которая сразу же в советской поэзии
стала идеологической, культовой проблемой. Художественное обожествление Ленина
уже в 20 годах привело к полной идеологической сакрализации истории марксизма
и большевизма, а с другой стороны, способствовало идеологической лакировке
советской бесчеловечной действительности, когда и крестьянство, и рабочие были
поставлены на грань элементарного выживания. Маяковский, выполняя уже
собственно партийный социальный заказ, пишет две свои наиболее значительные
историко-политические поэмы — «Владимир Ильич Ленин» (1924) и «Хорошо!»
(1927). В. Шклов-ский назвал их «парными поэмами», потому что первая поэма,
дифирамб в адрес вождя — это тоже «Хорошо!», тоже оправдание подвига вождя,
как и революции. Именно эти, самые партийные поэмы Маяковского, их анализ
проясняют отношение поэта к социальному заказу и его конкретное художественное
воплощение. В деле идеологической канонизации Ленина как Человека, Вождя и
Учителя приняли добровольное участие Горький, Пастернак, Есенин, Брюсов, Олеша,
отозвался как очеркист Булгаков, не говоря уже о многочисленных пролетарских и
комсомольских поэтах. Примечательно, что не только смерть Ленина дала первый
толчок к его обожествлению. Советская власть всячески поддерживала увековечение
памяти вождя, вплоть до бальзамирования его тела и открытия доступа к нему в
мавзолее, несмотря на протесты родственников. Власть прозорливо учитывала
традиционный патернализм крестьянской России, т. е. веру в царя-батюшку, отца,
избавителя и заступника от всех бед и несчастий. Но самое главное заключается в
том, что Маяковский, создавший грандиозный литературный апофеоз Вождя, не
просто поэтически идеализировал Ленина, как и другие его литературные
современники. Маяковский создал собственно поэму-утопию, центром которой стал
образ «положительно прекрасного человека», говоря словами Достоевского. Ленин
у Маяковского попросту возвышеннее, значительнее, лучше своего жизненного
прототипа. Чтобы в этом убедиться, достаточно, например, прочитать хотя бы
начальные главы книги Р. Насырова «Неизвестный Ленин» (Алматы, 1999). В
традиции русской литературы характерно было, изображая великих мира сего,
«истину царям с улыбкой говорить». Так делали Ломоносов и Державин, давая
прежде всего гражданский наказ власти, так делали Пушкин, Тынянов, Ал. Толстой,
стремясь раскрыть роковую двойственность и двуличие власти, когда исторический
прогресс государства оборачивался трагедией народной, трагическими русскими
вопросами без ответа: «Куда несешься, Русь?», «Куда ты скачешь, гордый конь, и
где опустишь ты копыта?»
Художественные
особенности поэмы (конфликт, образная система, композиция, роль
автора-повествователя) подтверждают стремление осуществить самую трудную
задачу — создать правдоподобный величественный и в то же время конкретный
земной образ гармоничного человека-политика, человека- образца,
человека-идеала.
Поэма
«Хорошо!» (1927) дополняла и продолжала поэму «Ленин» в сущности в том же
утопическом ключе. Но здесь уже вместо биографически малоизвестного вождя
говорила сама за себя еще горячая современность, подытоженная 10-летним юбилеем
Октября. Здесь уже в прямом смысле Маяковский выполнял конкретный социальный
заказ, идущий от Управления ленинградских академических театров — написать
текст для юбилейного спектакля о революции. В работе соответственно менялись
как заголовки, так и жанр: получалась поэма «Октябрь», потом «25 октября 1917»
и, наконец, «Хорошо! Октябрьская поэма». Юбилейно политические заголовки,
вероятно, отпадали сами собой — во избежание иллюстративности, а главным
образом потому, что Маяковский был сам «свидетелем счастливым» многих этапов
советской истории: «Воспаленной губой припади и попей из реки по имени Факт» —
вот главная жанровая установка. Композиционно, по словам самого поэта, она
выражалась в «изобретении приемов для обработки хроникального и агитационного
материала, а также во введении, для перебивки планов, фактов различного
исторического калибра, законных только в порядке личных ассоциаций» («Разговор
с Блоком», «Мне рассказывал тихий еврей П. И. Лавут»). Это означало, что поэма
о советской истории складывалась как монтаж различных по жанру, но сюжетно
законченных главок- эпизодов. Патетика, фельетонная сатира, публицистика, сокровенная
лирика — все переплеталось и сливалось в единый поток «свидетельских»
впечатлений и раздумий: «Это было с бойцами, или страной, или в сердце было
моем». Но в этой поэме лейтмотивом была уже не присяга на верность вождю и
даже партии (в которую Маяковский так и не вернулся с тех самых отроческих
лет), а клятва в любви к новой социалистической родине. Именно к новой, у
которой все еще впереди, и потому было так важно, чтобы через поэму «в мускулы
усталые лилась строящая и бунтующая сила». И Маяковский был прав, поднимая дух
и мужество в сущности голодных и нищих строителей социализма. Сейчас уже не
впечатляют те факты советской действительности, которые он выдвигает на первый
план: плакатный штурм Зимнего, высокомерный приговор Временному правительству
от лица революционного матроса, идиллический коммунистический субботник с
участием самого Ильича, не говоря уже об очевидной идиллии крестьянской жизни
(«землю попашут, попишут стихи»), а также городской («сыры не засижены, лампы
сияют, цены снижены»). Больше веришь сейчас другим сценам и деталям, таким,
например, как разговор с Блоком или паническое бегство белых из Одессы, или
щепотка мокрой соли, примерзшей к руке младшей сестры, или «две морковинки» как
самый дорогой подарок для любимой. По созданному поэтом парадному полотну
советской истории кажется, что Маяковский специально закрывает глаза на то,
что революция сразу же пошла по пути насилия, репрессий, попрания всяческих
гражданских свобод, разжигания гражданской войны — по пути создания
тоталитаризма.
Трудно
в это поверить, особенно сопоставляя «Хорошо!» с такими произведениями
современников Маяковского, как роман Е.Замятина «Мы», повесть М. Булгакова
«Собачье сердце», роман А. Платонова «Чевенгур», даже с поэмой С. Есенина «Анна
Снегина». Показателен и другой литературный факт. Б. Пастернак, например, к
10-летию Октября пишет две прекрасные поэмы, однако изображает в них
трагические эпизоды революционных событий начала 1900 гг. («Девятьсот пятый
год» и «Лейтенант Шмидт»).
Маяковский
приукрашивает свою трагическую современность сознательно, чтобы не утратить
последнюю надежду на то, что революция еще может выйти на правильную дорогу.
Ради грандиозного светлого будущего все это и делается: вся поэма под влиянием
авторского пафоса устремляется собственно в само это будущее: «Отечество
славлю, которое есть, но трижды — которое будет».
Более
того, Маяковский выносит главный конфликт «Хорошо!» как бы за рамки
произведения — в саму жизненную реальность. В соответствии с присущим ему
диалогическим лиризмом он защищает революцию и Советскую власть от всех ее
нынешних и завтрашних врагов. Вопреки горькой правде советской действительности
он утверждает: «Радость прет — не для вас уделить ли нам? Жизнь прекрасна и
удивительна!» Пастернак в своем стихотворном романе 30 гг. «Спекторский» не
согласится с Маяковским и полемически уточнит: «Жизнь сложна, но чересчур, и
убедительна, но очень...».
Но Маяковский уже
переходил от радостного «удивления» от советской действительности к пониманию
трагической «убедительности» 10-летия Советской власти. Он объявляете 1928
году, что собирается писать поэму под названием «Плохо». И пишет одну задругой
фантастическо-сатирические пьесы «Клоп» (1928) и «Баня» (1929).
Пьесы
на тему «Плохо». До этого у Маяковского был, пожалуй, только один серьезный
опыт театрально-политической сатиры — две редакции пьесы «Мистерия — Буфф»
(1918 и 1921). Основной сатирический потенциал его находил свое выражение
прежде всего в форме острой публицистической лирики, начиная еще с работы в
дореволюционном журнале «Новый Сатирикон», а затем в «Окнах РОСТА». В 20 годы
складываются характерные приемы, образы и даже градация комического
представленная, например, в сборниках «Маяковская галерея», «Маяковский
улыбается, Маяковский смеется, Маяковский издевается» (1923). Не забудем и
почти ежедневную устную трибуну поэта — «Голгофу аудиторий», которая стала
формой непосредственного контакта с читателем, сбора и изучения жизненного
материала. Маяковский наследует и творчески развивает традицию «сатирической
оды», идущую в русской литературе от Державина и Некрасова. «Его митинговый
криковый стих, рассчитанный на площадной резонанс, держится все время на острие
комического и трагического», на «крайности связываемых планов — высокого и
низкого» (Ю. Тынянов).
Театр
Маяковского — тоже площадное бурлескное искусство, напоминающее иногда народный
балаган и раешник, но подчиненное в первую очередь целям политической агитации
и пропаганды. Драматическая поэтика его окончательно определяется в «Клопе» и
«Бане». Вместо психологически разработанных характеров (как это было в
классическом театре Островского и Чехова) — карикатурный плакатный образ, или,
по словам самого Маяковского, «оживленные тенденции»; острый комический
эффект, возникающий на основе самопародирования персонажей, которого они сами
не замечают, откровенный гротеск в духе народного балагана (сцены «красной
свадьбы» в «Клопе» и его главный герой Присыпкин, переименовавший себя в Пьера
Скрипкина, парт крат Побед носиков и ряд других персонажей в «Бане»),
феерически-цирковая, фантастическая интрига, неожиданно переключающая действие
в будущее; наступательно активная авторская позиция (в связи с чем известный
режиссер Я. Таиров предлагал вводить в его пьесы роль автора, с передачей ему
некоторых характерных реплик персонажей). И, наконец, высокая патетика
фантазии, подчеркнуто контрастирующая с картинами затхлой карикатурной
современности (вот она «убедительная» современносты20 гг.!), т.е. художественно
намеренное эксцентрическое уподобление пьесы и спектакля «сатирической оде».
Не случайно Маяковский в этих пьесах ориентировался на авангардистский
эксперимент театра Вс. Мейерхольда. «Театр,— полемически утверждал Маяковский,—
забыл, что он зрелище. Попытка вернуть театру зрелищность, попытка сделать
подмостки — трибуной — в этом суть моей театральной работы». Так Маяковский
сознательно сближался с Гоголем, с его традицией общественной, социально
значимой комедии и вслед за ним признавался, что в «Клопе», (как и в
«Ревизоре») «тоже нет ни одного положительного типа», хотя они все-таки были,
но появлялись в качестве контрастного фона. Известный сатирик М. Зощенко,
присутствовавший на авторской читке «Клопа» 23 сентября 1929 года
свидетельствовал: «Актеры и писатели хохотали и аплодировали поэту. Каждая
фраза принималась абсолютно. Такую положительную реакцию мне редко приходилось
видеть».
Однако
официальная критика (а она все более становилась таковой) встретила яркие
сатирические пьесы Маяковского как издевательское увеликанивание недостатков советской
действительности (В. Ермилов).
И
надо признать, что была не так уж и далека от истины.
В
силу понятных причин — строгой идеологической цензуры, Маяковский в публичных
выступлениях в расчете на широкого зрителя объяснял свои пьесы достаточно упрощенно.
Так, в «Клопе» объектом сатиры являлось бытовое мещанство, из которого
«вытекало политическое мещанство», т.е. бытовое разложение отдельных рабочих в
трудное переходное время от военного коммунизма к социализму. Вторая пьеса
называлась «Баня» — во-первых потому, что «это единственное, что там не
попадается», а во-вторых и, в основном, потому, что эта пьеса «моет (просто
стирает) бюрократов». Когда Маяковского упрекали в том, что он смеется над
трудностями, он отвечал в том же духе: «Но я здесь (в «Бане) осмеиваю не наши
трудности, а... бюрократический подход. Бюрократу все кажется хорошо, все
нравится. А мы говорим: как бы так сделать, чтобы если раньше ездили (на
трамвае) за 5 копеек, теперь ездить за 4?».
Однако
время показало, что сатира Маяковского была более острой и, несомненно,
выходила за рамки борьбы с мещанством и бюрократизмом, что соответствовало
газетно журнальным идеологическим кампаниям и партийным «чисткам».
Маяковский,
пожалуй, раньше других своих современников (М. Булгаков, М. Зощенко, П.
Романов, С. Малахов, В. Катаев, И. Ильф и Е. Петров) заговорил и предупредил об
опасных процессах тоталитарного разложения класса-«гегемона» (пролетариата) и
его авангарда — партии большевиков.
Если
в «Клопе» соблазны «изячной жизни», по принципу от обратного, подчеркивали
реальную нищету, бесправие и голодную жизнь рабочей молодежи, то в «Бане» все
выглядело гораздо серьезнее, отчего она, конечно, и навлекала на своего автора
целую «критическую вакханалию».
Главначпупс
Победоносиков не попадает в коммунистическое будущее 2030 года за многие
прегрешения, или «недостатки». Его учреждение, с лакеями и подхалимами, и его
собственная деятельность — гротескные образчики головотяпства и волокиты,
агрессивной демагогии и стремления тоже устроить себе «изящную жизнь», но
только за счет государства. Победоносиковщи- на — главная преграда на пути тоже
полуголодных и бесправных энтузиастов, изобретателей из рабочих (Чудаков,
Велосипедкин, Двойкин, Тройкин, Фоскин), которые создают машину времени и,
конечно, крайне нуждаются в государственном финансировании. Путешествуя на
этой машине (ср. роман Г. Уэллса «Машина времени»), можно, оказывается, не
только узнать об отдаленном будущем, но и приблизить его, даже физически
перенестись в счастливую эру коммунизма. Пьеса и начинается с нетерпеливого
комсомольского предчувствия будущего, с отважного стремления практически
реализовать теорию относительности Эйнштейна.
Но
Победоносикову из всей этой затеи важно прежде всего извлечь свои корыстные
интересы. Был бы Победоносиков беспартийным главначпупсом, все бы свелось
только к сатире на бюрократическую «дьяволиаду», как в одноименной повести М.
Булгакова. Но перед нами высокопоставленный партийный чиновник со связями,
нагло помыкающий не только людьми и, в частности, изобретателями, но и
подминающий под себя, например, искусство. В третьем действии он смотрит в
театре спектакль- пародию на самого себя и тут же по ходу пьесы «исправляет»
его «недостатки». Откровенно указывает, что сатире в советской действительности
не место, разве что в стенгазете, не больше.
Пути
изобретателей и партийного чиновника пересекаются у Маяковского, конечно, не
случайно. Эго политические «громоотводы» в пьесе: столкновение как бы на
производственной, а не политической почве. Чудаков и Велосипедкин приводят в
действие свою машину времени на лестничной площадке, перед дверью
Победоносикова и прямо заявляют, что их машинаэто
«бомба», подложенная под бюрократизм. Конечно, это «феерическая»
бомба, которая не убивает, но устраняет с дороги всех, кто мешает самому
времени двигаться вперед.
В
обейх пьесах у Маяковского именно будущее расправляется с язвами современности,
предупредительно зло издеваясь над партийными временщиками. Так Маяковский
наводит своих читателей и зрителей на мысль о том, что культ партийного
чиновника чреват самой грозной опасностью. Здесь сатира переходит почти в
сарказм, потому что самое главное «плохо» в общественной жизни — это культ
партийного диктатора.
С.
М. Эйзенштейн в своих лекциях 1930 г. говорил: «Маяковского хвалят за
благополучие его творчества (как мы сейчас нередко упрекаем его за это — В.
Б.). Мы его ценили за озорство». К этому стоит добавить, что «озорство»
Маяковского-художника было очень серьезным и принципиальным.
Если
смех Гоголя — это смех сквозь невидимые миру слезы, то у Маяковского — это уже
смех сквозь видимый миру гражданский гнев.
Маяковский
не остался только в своем прошлом, через которое он пронес и громаду-любовь, и
громаду-ненависть. Маяковский еще при жизни стал «современником будущего».
Вопросы и задания
1.
Проанализируйте
по автобиографии «Я сам» эволюцию молодого Маяковского от политики
(революционной борьбы) к стремлению «делать социалистическое искусство». Какие
факторы сыграли здесь решающую роль?
2.
Причины
вступления и выхода Маяковского из партий большевиков. Как поэт понимал
«партийность искусства?» Приведите Примеры.
3.
Расскажите
об отношении Маяковского к идеям и творческой программе футуристов. Приведите
примеры близости и расхождения поэта с основными установками футуристов.
4.
Ницшеанские
и христианские мотивы в дореволюционных произведениях Маяковского. Проведите
сравнения с романтическими произведениями Горького.
5.
В
чем проявилось расширение творческого диапазона Маяковского в первые годы
Октября? В чем идейно-художественный смысл его творческой эволюции?
6.
Назовите
сходства и различия в восприятии Октябрьской революции и ее отражении в
творчестве Блока и Маяковского?
7.
Основные
мотивы лирики Маяковского 20-х гг.: роль поэта и поэзии в строительстве «нового
мира»; отношение к классикам и современникам.
8.
Чем
объясняется идеализация вождя и нового государства в поэмах Маяковского?
9.
Художественное
своеобразие внешнего и внутреннего облика Ленина, его человеческой и
политической биографии.
10.
В
чем своеобразие театральной сатиры Маяковского («Клоп» и «Баня»), как она
связана с его лирикой и поэмами 20 гг.?
11. Какое значение имеет тема коммунистического будущего — утопическая фантастика — в пьесах Маяковского?
Идея
социальной функции искусства восходит еще к диалогам Платона («Государство»),
но свое окончательное словесное оформление, конечно, упрощенное, получила в
статьях теоретиков ЛЕФа в начале 20-х гг., которое стало широкоупотребительным
в литературной борьбе того времени. В дискуссии 1929 года, проведенной
журналом «Печать и революция», О. Брик, один из авторов этого понятия заявлял,
что это «не теория, а лозунг», согласно которому отношения художника и класса,
в данном случае писателя и пролетариата, сводились к сугубо «производственным»
отношениям мастера и
заказчика: «Литераторы и художники, для того чтобы выполнять свое социальное
назначение, должны твердо и ясно представить себе социальную задачу того
класса, с которым и для которого они работают».
Процесс «огосударствления литературы, требования государственного управления в области искусства» (А. Флакер) привел к тому, что в советское время соцзаказ стал восприниматься двойственно: как веление исторической эпохи, от которой ни один писатель не может уйти, и как идеологическая установка на запрет всякого инакомыслия в области художественного творчества. Так в советское время совершилась деформация соцзака- за — подмена искусства политикой, литература была поставлена перед выбором — творчество или «заказная» иллюстрация, независимость подлинного художника или конформизм профессионала.